Главная > Выпуск № 13 > Соломон Юрьевич Адливанкин

Галина Ребель
 
Соломон Юрьевич Адливанкин
  
Такого рода публикации обычно появляются в связи с юбилеем. Но до юбилея – 90-летия – еще год. Ждать не хочется – вдруг  не получится в срок, как не получилось пока у филфака ПГУ выпустить давно запланированный обновленный том воспоминаний. К тому же весной этого года исполнилось четверть века со дня смерти С.Ю. Адливанкина – тоже знаменательная, но печальная дата.
 
На обложке мемуарного сборника 16-летней давности1 была неудачная трансформация одного из портретов, не столько передававшая, сколько затемнявшая впечатление о человеке, все рассказы о котором неизменно содержат восхищение его красотой. Вот портрет, с которого снимали копию для обложки:
 
 
Однако одной этой фотографии явно недостаточно, чтобы дать представление о том, кого шутя и всерьез на филфаке ПГУ называли Царь Соломон. К тому же у каждого, кто знал Соломона Юрьевича, отпечаталась в памяти своя картинка, отложилось свое впечатление о нем.
 
Для меня Соломон Юрьевич Адливанкин однажды и навсегда стал олицетворением УНИВЕРСИТЕТА.
 
Было это так.
 
Август 1969 года. В просторном холле тогдашнего главного корпуса на площадке над входной лестницей стоит высокий, элегантный, очень красивый, совершенно нездешний по манерам и облику человек, который с кем-то увлеченно разговаривает. Я, как увидела, – так и застыла на бегу. Я не знала, кто он, у меня были свои собственные неотложные абитуриентские дела, но отвести взгляд, переключиться, сдвинуться с места – не могла. В столбняке восхищенного созерцания я находилась до тех пор, пока мизансцена не изменилась, то есть пока поразивший, пленивший, приковавший меня к себе человек не покинул площадку. Из оцепенения вывела мысль: в таком университете я очень хочу учиться.
 
Тут следует сразу засвидетельствовать: личное знакомство не отменило и не ослабило, а подтвердило, усилило это чувство, наполнило множеством обертонов. Хотя в тот момент я и не подозревала, что прекрасный незнакомец – филолог и действительно будет моим преподавателем, и даже деканом.
 
Вот я перебираю фотографии, которые позволила скопировать для «Филолога» вдова Соломона Юрьевича, Вера Лукьяновна Шахова, и пытаюсь найти те зафиксированные на бумаге мгновения, ракурсы, которые могут воскресить хотя бы тень впечатления, ставшего для меня 40 лет назад одним из самых сильных эстетических переживаний.
 
Ближайший по времени снимок – апрель того же 1969 года, Соломону Юрьевичу 48 лет:
 
 
Стоят: Т.Сахарная и Л.Е. Кертман,
сидят в среднем ряду: С.Я. Фрадкина, неизвестная женщина и С.Ю. Адливанкин,
сидят в нижнем ряду: Л.В. Сахарный и неизвестный мужчина.
 
А вот фотография 1974 года – отмечается 15-летие выпуска 1959 года, в составе которого были Р.С. Спивак и Н.Е.Васильева, которые вместе со своими преподавателями в этом же 1974-ом году выпускали уже наш курс:
 
 
С.Ю. Адливанкина узнать несложно: он сидит крайний справа.
Кроме него, в первом ряду: вторая слева – Р.В. Комина, далее – Ф.Л. Скитова, С.Я. Фрадкина, З.В. Станкеева.
Во втором (верхнем) ряду вторая слева – Р.С. Спивак, третья – Т.И. Ерофеева, пятая слева – Н.Е. Васильева.
 
Борода у Соломона Юрьевича появилась, после того как его сняли с деканов. Этот драматический момент хорошо помню: мы начинали учиться в эпоху Соломона, в атмосфере творческой вольницы, а заканчивали уже при А.А. Бельском, в условиях подморозки и активного искоренения инакомыслия. Соломонова борода была знаком фронды – именно так «прочитал» это обстоятельство партком, всерьез обсуждавший на одном из своих заседаний нарушителя университетского дресс-кода – слова такого тогда не было, но суть оно передает точно.
 
Очевидный контраст между С.Ю. и окружающими выразительно воспроизводят «случайные», «курортные» фотографии, на которых все в полный рост, – тут, как говорится, без комментариев:
 
    
  
Единственный, кто, с моей тогдашней точки зрения, в какой-то мере выдерживал внешнее сравнение с С.Ю. Адливанкиным, – это появившийся на телеэкранах к моменту нашего окончания университета Тихонов-Штирлиц…
 
Наверное, такое начало воспоминаний о преподавателе может показаться несерьезным. Однако, во-первых, любой другой вариант был бы лукавством и искажением, а во-вторых, в данном случае «форма» абсолютно соответствовала содержанию: Соломон Юрьевич был красив, притягателен, неотразим во всех смыслах. Как выразилась Р.С. Спивак, «он был достоин своей красоты».
 
И прежде всего – С.Ю. Адливанкин был замечательным лектором: вдохновенным, увлеченным, очень внятным, логичным, убедительным.
 
 
После его лекций по старославянскому языку я никак не могла перестроиться на восприятие древнерусского, мне в нем все казалось неправильным, а мудрая Ксения Александровна Фёдорова, дружившая с С.Ю. с довоенных лет (для него она была «Ася») и прекрасно понимавшая причины моей горячей приверженности к праграмматике, снисходительно и терпеливо втолковывала неизбежность и неотменимость случившихся языковых трансформаций.
 
Соломон (так мы называли его между собой, но это было не умаление, а величание) говорил на эталонном литературном языке, был тончайшим стилистом и слыл ходячей энциклопедией, – не дай бог было при нем позволить себе какой-нибудь речевой или грамматический ляп, стыда не оберешься. Однако та же Ксения Александровна рассказывала мне, что в свое время он приложил немало усилий, чтобы избавиться от белорусского акцента, и его эталонная речь была результатом целенаправленного труда. Для выразительности он нередко использовал контрастные стилистические краски: добре, дюже, друже. Одно из писем с фронта заканчивается привычным с детства «всего найкращего».
 
Он был родом из Минска. В 18 лет уехал в Москву учиться, поступил в знаменитый ИФЛИ. Юноша 1922-ого года рождения, плюс восемнадцать… Да, то самое поколение, которое прямо из школы, с первого курса института шагнуло в войну. «Работаю командиром разведки», – сообщал он в письмах к родителям и заверял: «Живем ничего, весело». О главном – между делом, вскользь: «Я, право, каюсь – замолчался. То да се – время уходит, устанешь, набегаешься, потом отдыхаешь, потом снова в перепалку… Одет я тепло: получили еще по паре теплого белья, 2 пары теплых портянок, шапку-ушанку, шерстяной подшлемник, ватную куртку и брюки, теплые перчатки, плащ-палатку – кажется, все. Впрочем, чего же еще?»…
 
Мне хорошо знакома интонация и слог этих писем с фронта: такая же уверенность в победе, бодрость и забота о родных – в письмах маминого брата, тоже московского студента, навеки сгинувшего летом 1942 года под Сталинградом.
 
Соломон Юрьевич был дважды ранен, в 1943-ем оказался в госпитале в Саратове и был признан негодным для военной службы. По-видимому, это спасло его от гибели, он попал в считанные проценты оставшихся в живых мужчин из своего почти полностью выбитого поколения.
 
Цена победы и тяготы послевоенной жизни запечатлены на фотографиях.
 
Таким он уходил на фронт:      Таким был в 1947-ом:     В том же 1947-ом, с родителями и сестрой:
 
В 1946-ом году С.Ю. закончил в Саратове университет,  в годы войны и эвакуации обогащенный  ленинградской научной школой, то есть как бы два университета сразу: Саратовский и Ленинградский.
 
Дипломную работу писал под руководством одного из самых талантливых советских ученых-литературоведов – Григория Александровича Гуковского.
 
Вот они – Г.А. Гуковский (в центре) и его саратовские выпускники:
 
 
 
На последней фотографии – автограф Г.А. Гуковского: «Дорогому Соле на память о двух университетах от старого Гука. 1946. VI 28».
Ниже – рукой Соломона Юрьевича («Соли») приписано: «Саратов. Университет. Между вторым и третьим госэкзаменами – 23 июня 1946 г. Мы: А. Косова, Н. Соколова, Г.А. Гуковский, Л. Долотова, А. Беляева, С. Адливанкин, В. Анисимова, А. Шенфельд, Ш. Бочарова – семинар»:
 
  
Учитель, окруженный на этих летних – по времени, фону, настроению – послевоенных фотографиях благодарными, веселыми, смеющимися учениками, вскоре попадет под очередной репрессивный каток:
в 1949 году Григорий Александрович Гуковский, вернувшийся к тому времени в Ленинград, был арестован в ходе кампании борьбы с безродным космополитизмом и в 1950 году умер в московской тюрьме Лефортово от сердечного приступа.
 
На летней безмятежности саратовских фотографий 1946 года – незримая зловещая тень эпохи. Эта еще не случившаяся катастрофа готовилась задолго, и Соломон Юрьевич чувствовал ее подземные толчки.
 
Надежда Гашева вспоминает рассказанную им историю: во время войны в часть, где он служил, приехал генерал Батов и во время знакомства с личным составом обратил внимание на бравого сержанта с медалью «За отвагу» на груди.
« – Фамилия?
– Сержант Адливанкин, товарищ командующий!
– Белорус?
– Никак нет, еврей!
Командующий, готовый было к похвале, помрачнел и удалился…»
 
Может быть, ощущение неблагополучия и заставило его, несмотря на уроки и рекомендации Гуковского, предпочесть литературоведению более дистанцированную от идеологии лингвистику.
 
Впрочем, к языку у него было природное чутье и давнее пристрастие. Даже на фронте он находил время для утоления этого интереса: «…изучаю народный язык севера. Он мне глаголет: “Ночесть кукушка-та закуковала”. А я ему: “Дюже гоже”».
 
Работать начал в учительском институте в Балашове – после Саратовско-Ленинградского филологического пиршества здесь было томительно, скучно. Настроение этого времени передают строки из «Послания другу»:
 
Ты столько раз просил: «Пиши!» –
Да что там… О житье убогом.
Полгода я сижу в глуши.
Людьми покинутый и богом…
Здесь в школах делают турне
В словарь семнадцатого года:
Здесь «город» – му-жес-каго рода!
Здесь азбука: ка-лэ-мэ-нэ…
 
Но, может быть, и тут судьба к нему благоволила и удерживала-хранила в глуши и в тени – уж слишком был хорош, ярок, талантлив, обаятелен, окажись на столичном виду, при всем своем миролюбии, обязательно задел бы чьи-нибудь злобно-завистливые амбиции, а этого было достаточно, чтобы лишиться не только места, но и жизни.
 
На балашовской фотографии 1955 г. он, как гласит надпись, запечатлен с участниками педпрактики.
 
 
Судя по выражению лица, что-то его печалит – возможно, все то же «ка-лэ-мэ-нэ»…
 
В 1960 году Соломон Юрьевич защитил кандидатскую диссертацию и перебрался в Пермь. Почти через двадцать лет после балашовских «учений», в 1972 году, он будет руководить педпрактикой на нашем курсе, в группе, в которую попала я, – и каждое его появление в школе станет для нас и экзаменом, и праздником одновременно. Мне уже приходилось об этом писать: такого скрупулезного, добросовестного, требовательного и точного в каждом своем суждении методиста я больше не встречала. С.Ю., насколько мне известно, никогда не работал в школе, но замечательно понимал методическую основу, методическую природу школьного урока. Думаю, это обеспечено было собственным преподавательским опытом. Успех его лекций и практических коллегами связывался преимущественно с его личными качествами, с его неотразимым обаянием, артистизмом, и все это действительно работало, но при этом, как мне кажется, недооценивалось его искусство преподавателя, великолепно владевшего тайнами мастерства и охотно делившегося ими со студентами.
 
Немаловажно и другое. Нередко вузовские преподаватели отбывают руководство практикой как досадную необходимость, как умаление их вузовского достоинства и, если уж не удалось избежать этой повинности, не утруждают себя тем, чтобы вникать в существо дела.
 
Соломон Юрьевич не просто вникал, он делал это – он всё так делал! – с интересом и энтузиазмом.
 
Старшекурсники предупреждали-стращали: конспекты уроков будете переписывать по десять раз.
 
Это, как и многое другое, связанное с ним, было легендой. Мне вообще не пришлось ничего переписывать. Главным событием в процессе приобщения к учительской профессии под руководством С.Ю. Адливанкина было вовсе не переписывание конспектов, а обсуждение уроков. Он учил нас тому, что сейчас почему-то называется в педагогике словом «рефлексия», – учил адекватному, точному, детальному, разностороннему анализу и самоанализу урока. Ничто не ускользало от его собственного взора, ничто не воспринималось как незначительное, несущественное – то совершенство, которое в качестве преподавателя являл он сам, имело под собой прочную, тщательно выверенную, продуманную и постоянно обновляемую профессиональную основу.
 
Внимательно и уважительно выслушав каждого из нас, он обобщал, уточнял, углублял сказанное, и при этом неизменно корректировал ситуацию в сторону поддержания слабейших и охлаждения самоуверенных. Если урок был откровенно и безнадежно плох, он обязательно находил в нем достоинства (не придумывал их, а находил!), если урок был отличный, он указывал (совершенно справедливо) на промахи и недочеты. Это никогда не было обидно – это всегда был очень корректный разговор по существу, разговор о деле во имя интересов дела, это было очень интересно и во всех смыслах поучительно.
 
В моем случае не обошлось без казуса-курьеза. Первый свой урок я дала, по общему признанию, замечательно, даже Соломон Юрьевич практически не нашел в нем изъянов. А на следующем уроке, проверяя, как ученики усвоили материал, к ужасу своему обнаружила, что они ничего из моего дивного объяснения не вынесли и ничего не знают. Разумеется, это было не совсем так, тем более что «приставала» я со своими вопросами преимущественно к нерадивым, но делала это намеренно: я же так хорошо все объяснила, сам С.Ю. меня похвалил!
 
Кое-как дотянув до конца урока, в учительской я разразилась горькими рыданиями – случившееся казалось мне полным профессиональным поражением. Недоумевающие учителя (ситуация-то была совершенно штатная, нормальная) утешали меня, объясняя, что дети, скорее всего, не столько слушали, сколько изучали юную учительницу, разглядывали ее, но это только подливало масла в огонь.
 
Соломон Юрьевич узнал о случившемся постфактум, в тот день в школе его не было, но безучастным не остался. Разговор со мной он перенес из школы в мирную обстановку собственной квартиры.
 
В назначенное время я явилась с очередным конспектом, на который он даже не взглянул. 
Разговаривали о разном. С.Ю. очень внимательно и ласково ко мне приглядывался. Только где-то к концу беседы мягко пожурил за чрезмерную впечатлительность. В качестве утешения и награды подарил дивный вид из окна – на Каму, на противоположный берег с уходящим за горизонт лесом, на догорающий закат. И уже у двери сунул мне в руку завернутые в бумажку таблетки элениума, которые велел выпить перед следующим уроком.
 
Я их долго хранила как сувенир.
 
А вот сфотографироваться с ним мы тогда как-то не удостоились. Или не удосужились? В юности не думается о мгновении, которое нужно остановить. Теперь приходится довольствоваться фотографиями, на которых он с другими.
 
Это, по-видимому, общеуниверситетская научная конференция. Рядом с Соломоном Юрьевичем – Людмила Александровна Грузберг:
 
 
А это, конечно, диалектологическая практика:
 
 
Еще ряд разновременных снимков:
 
С первенцем Аркадием:
На военных сборах:
На практике (Иркутск)
 
Необходимым комментарием к фотографиям мне кажется рассуждение Нины Евгеньевны Васильевой, очень точно определившей природу красоты этого человека:
 
«…жаль, что многие из знавших Соломона Юрьевича оказывались сбиты с толку и оценивали в нем прежде всего то, что непосредственно бросалось в глаза и не требовало усилий – его романную красоту и общую романтическую привлекательность. Они делали ее легендой, но подлинной легендой было совсем другое: далеко не всегда выходящее наружу, чистое и почти детское свечение души, ее высокое благородство, столь же детская и по-детски нескрываемая потребность нравиться и быть замеченным; доброта, сама себя не акцентирующая, становящаяся от этого еще более необходимой и дорогой. Доброта его вообще была россыпью, которой он одаривал людей без учета и требования ответной благодарности. Не оттого ли сегодня каждый из нас вдруг обнаруживает, что от этой россыпи досталось и ему – и всем как-то само собой, щедро, без лукавства и расчета. Так делятся добротой только те, в ком она неподдельна и легка. И я грешным делом сегодня думаю, что, может быть, он и красив был потому, что добр?!»
 
А еще потому, что очень талантлив – опять-таки щедро, оплодотворяющее талантлив.
 
Л.Е. Щербакова вспоминает, как Соломон Юрьевич призвал ее, пропавшую из виду, к отчету о работе над диссертацией неотразимым и ошеломляющим аргументом: «Ведь я обещал?!» (В смысле: обещал помочь – значит, должен выполнить обещание.) Она принесла свои бесчисленные карточки, которые никак не могла привести в систему. Он разложил пасьянс – один раз, другой: «Спишите. Это должно быть интересно. Подумайте».
 
«Дома, – рассказывает Щербакова, – я достала метеорологический словарь, открыла, как много раз до этого, на “осадках” – и поняла – сразу и навсегда – что Он – Гений. И через все годы работы с ним я пронесла – и до сих пор сохранила – это чувство ошеломленности. Ошеломленности и восторга.
 
Со временем я поняла, что гениальность не была для него чем-то исключительным. Она его не посещала. Она была его нормой».
 
Про него говорили: разбрасывается. Вместо того чтобы сосредоточиться на своей теме, написать и защитить докторскую, дарит свои идеи направо и налево.
 
Мне тоже чуть было не подарил. Весной 1974 года, за три месяца до защиты диплома, я все еще пребывала в смутном творческом поиске. «Галя, давайте сядем, подумаем вместе, выберем тему и сделаем работу», – кто еще мог это предложить, кроме него?!
 
Предложение я не приняла (во мне вызревали собственные идеи), но ни минуты не сомневалась, что это была не фраза и не поза, – именно так помогал он очень многим, абсолютно бескорыстно, как бы между делом, тратя себя на это безрасчетно и щедро.
 
Более того, ему все – и литературоведы, и лингвисты – стремились представить свои тезисы, рефераты, доклады, диссертации. Одобрение Адливанкина значило больше, чем вердикт соответствующей комиссии. Кроме уникальной разносторонней образованности здесь срабатывало еще два обстоятельства: его мысль безошибочно проторяла путь сквозь хаос отрывочных наблюдений, невнятицу сырого материала легко преобразуя в систему; при этом он был непревзойденным стилистом, то есть умел облекать мысль в самую подходящую для нее форму.
 
Его учебник старославянского языка, по которому десятилетиями учились студенты, стал событием и в научном мире.
 
А докторскую не защитил потому, что, как однажды объяснил Н.Гашевой, «не хотел работать локтями». И еще, наверное, потому, что для него было естественнее и важнее помогать другим – «разбрасываться»… То есть – одаривать.
 
И был он так прекрасен в свой щедрости и так щедро делился своей красотой, что и по прошествии трех с половиной десятилетий после нашей с ним разлуки и через четверть века после своего ухода он стоит у меня перед глазами совершенно живой и вспоминается с нежностью, восхищением и благодарностью.
 
-----
1. См: Еще волнуются живые голоса: Воспоминания о С.Ю. Адливанкине. – Пермь: Перм. ун-т, 1994. – 184 с. Воспоминания коллег цитируются далее по этому изданию.
Наша страница в FB:
https://www.facebook.com/philologpspu

К 200-летию
И. С. Тургенева


Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014)
Выпуск № 26 (2014)
Выпуск № 25 (2013)
Выпуск № 24 (2013)
Выпуск № 23 (2013)
Выпуск № 22 (2013)
Выпуск № 21 (2012)
Выпуск № 20 (2012)
Выпуск № 19 (2012)
Выпуск № 18 (2012)
Выпуск № 17 (2011)
Выпуск № 16 (2011)
Выпуск № 15 (2011)
Выпуск № 14 (2011)
Выпуск № 13 (2010)
Выпуск № 12 (2010)
Выпуск № 11 (2010)
Выпуск № 10 (2010)
Выпуск № 9 (2009)
Выпуск № 8 (2009)
Выпуск № 7 (2004)
Выпуск № 6 (2004)
Выпуск № 5 (2003)
Выпуск № 4 (2003)
Выпуск № 3 (2002)
Выпуск № 2 (2002)
Выпуск № 1 (2001)