Главная > Выпуск № 15 > Виссарион Григорьевич Белинский 1811-1848: Неистовый и непревзойденный

 
Виссарион Григорьевич Белинский
1811 – 1848
 
Неистовый и непревзойденный
 
Что же делать при виде этой ужасной действительности?
Не любоваться же на нее, сложа руки, а действовать елико возможно,
чтобы другие потом лучше могли жить, если нам никак нельзя было жить.
Как же действовать? Только два средства – кафедра и журнал!
 
Виссарион Белинский
 
Ретивые модернизаторы истории русской литературы постперестроечной эпохи, в полном соответствии с одной из самых отвратительных отечественных традиций, бросились сталкивать его с парохода современности с каким-то злобным удовольствием: немоден, устарел, наломал эстетических и идеологических дров, из которых якобы и возжены были костры советской инквизиции.
 
В школьной (и вузовской) практике провозглашалась очередная смена вех: изучаем «Онегина» не по Белинскому, а по Достоевскому!1 
 
А как – по Достоевскому без Белинского, если едва ли не каждый пассаж Пушкинской речи апеллирует к не названному в ней, более тридцати лет назад умершему, но по-прежнему живому в полемическом сознании Достоевского критику?
 
Вот неизгладимый след их первой встречи: «Я вышел от него в упоении. Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим, ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. <…> …я припоминаю ту минуту в самой полной ясности. И никогда потом я не мог забыть ее, Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом» (25; 31).
 
Это строки из «Дневника писателя» за 1877 год, написанные под впечатлением свидания с умирающим Некрасовым, за три года до Пушкинской речи.
 
Но высказывался Достоевский о Белинском и прямо противоположным образом – в частности, в письмах к Н.Н. Страхову 1871-го года, в разгар работы над «Бесами», где вознамерился свести счеты с ненавистными либералами:
 
«Смрадная букашка Белинский (которого Вы до сих пор еще цените) именно был немощен и бессилен талантишком, а потому и проклял Россию и принес ей сознательно столько вреда»; «…это было самое смрадное, тупое и позорное явление русской жизни» (29, кн. 1, 208, 215).
 
Вот эти последние оценки и подхвачены сегодня теми, кто способен служить только сиюминутной идеологической конъюнктуре и слепо следовать движению общественно-политического маятника, раскачивающегося от одной крайности к другой. Ниспровергатели Белинского игнорируют тот очевидный факт, что Достоевский, на которого они так любят выборочно ссылаться, был, как уже сказано, отнюдь не однозначен в своих оценках и в тех же «Бесах», нещадно измываясь над «либералишками» 40-х годов в лице Кармазинова, никому, кроме представителя этих либералишек Степана Трофимовича Верховенского, доверить свое сокровенное авторское слово не смог.
 
Но, что еще важнее, «сквозной» герой Пятикнижия – человек идеи-страсти, человек экстремы, которого Достоевский последовательно дискредитировал и в то же время превозносил, уничтожал и вновь оживлял, ибо только его по-настоящему знал и любил, – появился на свет явно под тем мощным впечатлением, которое однажды и навсегда произвел на него неистовый Виссарион.
 
За пять лет до встречи с автором «Бедных людей» Белинский пишет В.П. Боткину о своем разочаровании в Гегеле и его идее «все действительное разумно, все разумное действительно»:
 
«Я имею особенно важные причины злиться на Гегеля, ибо чувствую, что был верен ему (в ощущении), мирясь с расейскою действительностию, хваля Загоскина и подобные гнусности и ненавидя Шиллера. <…> Ты, я знаю, будешь надо мною смеяться, о лысый! – но смейся, как хочешь, а я свое: судьба субъекта, индивидуума, личности важнее судеб всего мира и здравия китайского императора (то есть гегелевской Allgemeinheit [всеобщности]). Мне говорят: развивай все сокровища своего духа для свободного самонаслаждения духом, плачь, дабы утешиться, скорби, дабы возрадоваться, стремись к совершенству, лезь на верхнюю ступень лествицы развития, – а споткнешься – падай – черт с тобою – таковский и был сукин сын… Благодарю покорно, Егор Федорыч, – кланяюсь вашему философскому колпаку; но со всем подобающим вашему философскому филистерству уважением честь имею донести вам, что если бы мне и удалось влезть на верхнюю ступень лествицы развития, – я и там попросил бы вас отдать мне отчет во всех жертвах условий жизни и истории, во всех жертвах случайностей, суеверия, инквизиции, Филиппа II и пр. и пр.: иначе я с верхней ступени бросаюсь вниз головою. Я не хочу счастия и даром, если не буду спокоен насчет каждого из моих братий по крови, – костей от костей моих и плоти от плоти моея. Говорят, что дисгармония есть условие гармонии; может быть, это очень выгодно и усладительно для меломанов, но уж, конечно, не для тех, которым суждено выразить своею участью идею дисгармонии»2.
 
Вряд ли Достоевский это читал, но нечто подобное он несомненно не раз слышал из первых уст. И по прошествии многих лет один из самых мощных его героев-идеологов, Иван Карамазов, бунтующий против гнусной действительности, едва ли не в тех же самых формулировках отрекается от права на вход в царство грядущей гармонии, если в основание этой гармонии должна быть положена слезинка ребенка – невиннейшего из «братий моих»…
 
Этот «фанатик, человек экстремы», как определял его А.И. Герцен, не мог, по собственному признанию, «жить без верований, жарких и фантастических, как рыба не может жить без воды, дерево расти без дождя». В письме Н.А. Бакунину 1842 г., из которого взяты эти строки, далее сказано: «Для меня теперь человек – ничто; убеждение человека – все. Убеждение одно может теперь и разделять и соединять меня с людьми» (51 7 – 518).
 
В контексте письма это звучит не так радикально, как воспринимается вне контекста, более того, в письмах к В.П.Боткину мы обнаруживаем весьма существенные уточнения: «Терпимость к заблуждению я еще понимаю и ценю, по крайней мере в других, если не в себе, но терпимости к подлости я не терплю. <…> …умею вчуже понимать и ценить терпимость, но останусь гордо и убежденно нетерпимым. И если сделаюсь терпимым – знай, что с той минуты я – кастрат и что во мне умерло то прекрасное человеческое, за которое столько хороших людей (а в числе их и ты) любили меня больше, нежели сколько я стоил того» (623); «За что мне на тебя коситься? За разность мнений? Что за вздор – ведь я не мальчишка, и романтико-философические времена, когда никто из нас не смел предаться свободно своему чувству или взгляду, под опасением оказаться в собственных глазах пошлецом и подлецом, для меня так же прошли. Как и для тебя» (655). Подчеркнем: близкими друзьями Белинского и самыми частыми его корреспондентами последних лет были В.П. Боткин и П.В. Анненков, абсолютно не склонные к радикализму, – не менее примечательно, что эти двое станут ближайшими друзьями и «внутренними», «допечатными» критиками для И.С.Тургенева. Тургенев словно унаследует эту дружбу от «отца и командира», как любовно и уважительно называл он Белинского.
 
А вот Достоевский унаследует безапелляционную максиму «для меня теперь человек – ничто; убеждение человека – все» и умудрится самого Тургенева объявить предателем национальных интересов «за разность мнений», за расхождения во взглядах на современное состояние России и пути ее развития.
 
Белинского принято упрекать в отсутствии мировоззренческой последовательности. Упрекал себя в этом и он сам: «Боже мой – какие прыжки, какие зигзаги в развитии! Страшно подумать» (429). Но эти «зигзаги» были этапами естественного ускоренного развития, которое проходила тогда вся Россия, и следствием абсолютно бескорыстного искания истины.
 
Ему со злорадным удовольствием предъявляют счет за литературно-критические ошибки, опять-таки игнорируя ту огромную работу, которую он проделал на литературном поприще, заложив фундамент не только литературной критики, но и литературоведения.
 
Что же касается ошибок, то у кого их нет, тем более в таком тонком, «вкусовом» деле, как литературная критика. И при жизни его на них указывали друзья – например, Боткин упрекнул в недостаточной продуманности рецензии на «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. «Друг ты мой, – изумляется в ответ Белинский, – потому-то, напротив, моя статья и не могла никак своею замечательностию соответствовать важности (хотя и отрицательной) книги, на которую писана, что я ее обдумал. Как ты мало меня знаешь! Все лучшие мои статьи нисколько не обдуманы, это импровизации, садясь за них, я не знал, что я буду писать. Если первая строка хватит издалека – статья болтлива, о деле мало сказано; если первая строка ближе к делу – статья хороша. И чем больше я ее запущу, чем меньше мне времени писать ее, тем она энергичнее и горячее. Вот как я пишу!» (622 – 623)
 
Заметим, что здесь речь идет не об отсутствии предварительного обдумывания самой идеи и не о принципе «куда вывезет, туда и ладно», а об особом механизме текстопорождения, об индивидуальном характере творческого процесса. В этом плане самым очевидным последователем Белинского стал не идейно близкий ему Добролюбов, а артистичный и непредсказуемый Аполлон Григорьев.
 
А. Григорьев не только воздал должное Белинскому-критику, признав, что имя его, «как плющ, обросло четыре поэтических венца, четыре великих и славных имени [Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, Гоголь] <…>, сплелось с ними так, что, говоря о них <…>, постоянно бываешь поставлен в необходимость говорить о нем», но и защитил Белинского-мыслителя от нападок не ведающих сомнений ортодоксов, справедливо поставив ему в заслугу «неспособность закоснеть в теории против правды искусства и жизни»3.
 
Похоже, именно последнее качество и породило негодование Белинского против Гоголя, который, по словам Григорьева, был его живым и пламенным верованием.
 
Гоголю – автору «Выбранных мест из переписки с друзьями» – Белинский не поверил: «Это – Талейран, кардинал Феш, который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану» (623).
Этого Гоголя он беспощадно обвинял в предательстве собственного таланта и миссии.
 
Но Гоголю-художнику оставался предан, несмотря ни на что. Из Зальцбрунна, тяжко больной, смертельно уставший, расстроенный, соскучившийся, пишет жене: «Я вовсе раскис и изнемог душевно, вспомнилось и то и другое, насилу отчитался “Мертвыми душами”» (647).
 
Прав ли он был по отношению к Гоголю-проповеднику? В эту большую тему углубляться здесь не место. Однако заметим, что Достоевский, весьма пристрастно перечисляющий в письме к Страхову просчеты Белинского-критика, вообще не упоминает ни полемику вокруг «Выбранных мест переписки с друзьями», ни «Письмо к Гоголю», сыгравшее столь значимую роль в его собственной судьбе, – казалось бы, для него на этом этапе жизни и творчества именно здесь содержались главные, ударные аргументы против Белинского – но нет… Все гораздо сложнее в истории русской литературы, чем пытаются это представить ее идеологически предвзятые интерпретаторы.
 
Что же касается часто цитируемого сегодня утверждения Достоевского, что Белинский при нем ругал Христа «по-матерну», то… кто знает – что, как и в каком контексте говорилось (говорилось ли вообще?) в живом общении за четверть века до того, как это было письменно засвидетельствовано?
 
Зато точно известно, что Белинский в Достоевском разочаровался. 15 февраля 1848 г. он сообщал П.В. Анненкову: «…Достоевский написал повесть “Хозяйка” – ерунда страшная! В ней он хотел помирить Марлинского с Гофманом, подболтавши немного Гоголя. Он и еще кое-что написал после того, но каждое его новое произведение – новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о “Бедных людях”. Я трепещу при мысли перечитать их, так легко читаются они! Надулись же мы, друг мой, с Достоевским – гением! О Тургеневе не говорю – он тут был самим собою, а уж обо мне, старом черте, без палки нечего и толковать. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате» (714).
 
Для такого мучительно самолюбивого человека, как Достоевский, который, по словам Белинского, был «убежден глубоко, что все человечество завидует ему и преследует его» (714), сознание собственного падения в глазах того, кто его совсем недавно вознес на головокружительную высоту, было совершенно невыносимо, и он всю оставшуюся жизнь продолжал спорить с Белинским – не про Пушкина, и не про Гоголя, и даже не про политику-идеологию, а про себя! – и, одновременно, художественно подпитывался энергией этого не затухающего в нем самом спора.
 
Живым собеседником оставался Белинский и для Тургенева, и для Некрасова до конца их дней. Одним из важнейших структуро- и смысло-образующих источников стал он для своих последователей, единомышленников и оппонентов – русских критиков XIX – начала XX столетия. Советская власть, насильственно идеологизировавшая в нужном направлении русскую классику, сослужила и ему тоже дурную службу. Но сегодняшняя механическая смена знака плюс на знак минус – это следование все той же ущербной, агрессивно-бездумной традиции.
 
Белинский пророс в русской литературе – и в художественной, и в человеческой, и в идеологической ее ипостасях – так обильно, мощно и плодотворно, как ни один другой критик, и вынуть его из литературы расейской, которой он горячо и преданно служил, из русской мысли в целом, из национальной судьбы абсолютно невозможно.
 
Немоден? Несовременен?
 
Да, сегодня не в чести такое пламенное служение делу, такое бескорыстие, такой наивный и трогательный идеализм, такая бескомпромиссная принципиальность.
 
Чрезвычайной редкостью стала и его «величайшая чуткость к красоте» (В. Розанов) в сочетании с собственным выразительным стилем, неповторимым и точным языком – дар литературно-критически осмысливать, описывать и даже воспевать художественную красоту.
 
Недостает нам и чувства справедливости, способности быть объективными, чтобы понять то, что сам он не без горечи вынужден был пояснять: «После появления “Мертвых душ” много найдется литературных Коломбов, которым легко будет открыть новый великий талант в русской литературе, нового великого писателя русского – Гоголя… / Но не так-то легко было открыть его, когда он был еще действительно новым»4.
 
Мы не готовы вослед Некрасову склониться перед Белинским в благодарности. Но не потому, что он как учитель оказался плох, – он даже в ошибках своих интересен и заразителен своей искренней увлеченностью. А потому, что мы все чаще и чаще предпочитаем быть неучами или образованцами.
 
В заключение процитируем его главного оппонента: «О Белинском и о многих явлениях нашей жизни судим мы до сих пор еще сквозь множество чрезвычайных предрассудков» (29, кн. 1, 216). Вот в этом Достоевский был абсолютно прав.
 
Галина Ребель
 
-----
 
1. Здесь сошлемся на собственную статью на эту тему: Фёдор Михайлович против Виссариона Григорьевича, или Кто лучше понял «Евгения Онегина» / Литература. 2006. №6 http://lit.1september.ru/article.php?ID=200600609
2. Белинский В.Г. Собрание соч. в 9 т. Т. 9. – М.: Худ. лит., 1982. С. 443. Далее в тексте статьи в скобках указывается только страница этого тома.
3. Григорьев А. Литературная критика. М.: ИХЛ, 1967. С. 157 – 162.
4. Белинский В.Г. Собр. соч. в 9 т. Т. 5. М.: Худ. лит., 1979. С. 49.
Наша страница в FB:
https://www.facebook.com/philologpspu

К 200-летию
И. С. Тургенева


Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014)
Выпуск № 26 (2014)
Выпуск № 25 (2013)
Выпуск № 24 (2013)
Выпуск № 23 (2013)
Выпуск № 22 (2013)
Выпуск № 21 (2012)
Выпуск № 20 (2012)
Выпуск № 19 (2012)
Выпуск № 18 (2012)
Выпуск № 17 (2011)
Выпуск № 16 (2011)
Выпуск № 15 (2011)
Выпуск № 14 (2011)
Выпуск № 13 (2010)
Выпуск № 12 (2010)
Выпуск № 11 (2010)
Выпуск № 10 (2010)
Выпуск № 9 (2009)
Выпуск № 8 (2009)
Выпуск № 7 (2005)
Выпуск № 6 (2005)
Выпуск № 5 (2004)
Выпуск № 4 (2004)
Выпуск № 3 (2003)
Выпуск № 2 (2003)
Выпуск № 1 (2002)