Главная > Выпуск № 20 > Аз Бенедикт

Галина Ребель
 
Аз Бенедикт.
 
Заметки по ходу чтения романа Татьяны Толстой «Кысь»
 
Это два первые слова текста: «Аз» – название первой главы, «Бенедикт» – первое слово первой фразы: «Бенедикт натянул валенки…» и т.д.
 
В древнерусском алфавите, «научными названиями» букв которого обозначены главы романа, АЗ – это Я, то самое Я, которое в современном варианте (и об этом напоминает перерожденец Терентий) – последняя буква алфавита и в прямом, и в переносном смысле слова.
 
Бенедикт – benedictus (лат.) – благословенный.
 
Кем благословен? На что благословен? Благословен ли?
 
Слово АЗ мерцает еще одним важнейшим для русской культуры смыслом, опосредованно всплывающим в романе позже: «Мне отмщение, и аз воздам» – эта грозная толстовско-библейская формула открывает одну из величайших русских книг, которая так и не выйдет на поверхность фантасмагорической действительности, в которой обретается Бенедикт, так и не будет найдена и прочитана им – знак необретенного, непонятного, неисполненного благословения? – но лишь вырванной из контекста фразой
 
«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь...»
 
застрянет в его пораженном любовью к слову и непониманием Слова мозгу.
 
А еще АЗ – то бишь Я – это важнейший конструктивный элемент текста: один из способов организации повествования, которое ведется не только от третьего, но и от первого лица,
и одновременно – это одна из главных тем романа: тема рождения, осознания, самостояния, экзистенциального одиночества, испытания, немощи и гибели человеческого Я.
 
С самого начала повествование двусубъектно: сторонний, внесюжетный повествователь вводит нас в ситуацию, которая стилистически, эмоционально и ценностно обжита и представлена героем.
 
 
«Бенедикт натянул валенки, потопал ногами, чтобы ладно пришлось,
проверил печную вьюшку, хлебные крошки смахнул на пол - для мышей, окно
заткнул тряпицей, чтоб не выстудило, вышел на крыльцо и потянул носом
морозный чистый воздух. Эх, и хорошо же! Ночная вьюга улеглась, снега лежат
белые и важные, небо синеет, высоченные клели стоят - не шелохнутся. Только
черные зайцы с верхушки на верхушку перепархивают. Бенедикт постоял, задрав
кверху русую бороду, сощурился, поглядывая на зайцев. Сбить бы парочку - на
новую шапку, да камня нету.
И мясца поесть бы неплохо. А то все мыши да мыши – приелись уже».
 
[Здесь и далее выделено мной – Г.Р.]
 
Этот внутриситуативный субъект речи изначально дан как собирательный голос, персонифицированный Бенедиктом, но не имеющий личностной, индивидуальной окраски. Это МЫ, принадлежащее всем «голубчикам», выражающее их общее мнение, отношение, ощущение и настроение. Это собирательное – соборное – МЫ, пронизывающее текст, появляется как более «правильный» – МАРАЛЬНЫЙ – взгляд, отражение и подтверждение «государственного подхода».
 
Вот, например, размышление про МОГОЗИН, в котором до Взрыва якобы каждый мог купить что хочет и когда хочет:
 
«Что-то не верится. Ведь это ж каждый забеги и хватай? Это ж сторожей не
напасешься? Нас ведь только пусти: все разнесем до щепочки. А сколько
народищу передавим
 
Единичное в этом контексте дано как неопределенно-личное, иронически остраненное, не вызывающее доверия, неправомерное по своим притязаниям:
 
«Ведь и в Склад идешь, - глазами по сторонам зыркаешь:
кому что дали, да сколько, да почему не мне?
 
А и смотрим зря: больше положенного не унесешь. Да не очень-то на чужой
талан и зазевывайся: мигом тебе Складские Работники накладут тулумбасов-то
по шее. Получил, мол, свое, - и проваливай! Не то и положенное отымем.
Вот идешь из Склада с туесами, поспешаешь к себе в избу, нет-нет да и
пощупаешь в туесах-то: все ли мое тут? Может, недоложили чего? Али сзади кто
подкрался в переулке да и поживился, цопнул?»
 
Мне и мое здесь даны как потребительское противопоставление себя «нам».
 
Подступы к Я – отдельному, личностному, уникальному – обозначаются в главе «Добро»:
 
«Вот привязалась к Бенедикту Варвара Лукинишна. Она давно на него одним
глазом-то посматривает. Вы, дескать, в Столовую Избу? и я с вами».
 
Это еще чужое, не болевое, заслоненное чужим уродством («и бахрома у нее на голове колышется»),
«несубъектное» Я, на которое следует безличная (нарочито безразличная) реакция Бенедикта:
 
«Идти дак пойдем. Палец послюнить, свечу погасить, – долго ли?»
 
Эта гаснущая свеча в так и не прочитанном романе страшного старика, тенью восставшего на мгновение за своей книгой, будет мучить Бенедикта потом, но пока он об этом не знает…
 
Подступов к рождению Я два.
 
Первый дан в сатирико-комическом и одновременно и неожиданно лирическом ключе – это размышления по поводу столовского мышиного супчика (что немаловажно и тоже символично – в контексте сцены-аллюзии к «Одному дню Ивана Денисовича»):
 
«Конечно, и повара понять надо. Он, небось, тушки припрятывает, лучшие
кусочки оттяпает и домой несет, детишкам.
А и всякий бы так сделал. Ведь одно дело на чужого варить, на
незнакомого: кто его знает, что за человек такой? А другое дело на свое
дитятко. Некоторые говорят: на всех, дескать, варить надо одинаково. Да где
ж это видано?
Чужой он и есть чужой. Что в нем хорошего? Если не девушка, конечно.
Что хорошего? А может ему и не так голодно, чужому. Может, он как-нибудь
так, обойдется. Передумает есть.
А свой - он теплый. У него и глаза другие. Смотришь - и видишь: кушать
хочет. Прямо чувствуешь, как у него нутро свело. Свой - он немножко как ты
сам».
 
Вот они уже выпрастываются из-под государственного диктата и низведенного до мышиного образа жизни – неистребимые никаким, даже самым смертоносным коллективизмом – собственнический инстинкт и инстинкт личностного самосохранения.
 
И тут же, следом, возникает новый – внебытовой, интеллектуальный, эстетический – фактор различения искусственно и насильственно нивелируемого:
 
Варвара Лукинишна делится своими впечатлениями от переписываемых текстов:
 
«И вот я обратила внимание: Федор Кузьмич, слава ему, он как бы
разный. Понимаете, что я хочу сказать? Он как бы на разные голоса
разговаривает.
- На то он и Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, - насторожился
Бенедикт.
- Нет, я не о том... Не знаю, как вам объяснить, но я чувствую. Вот,
скажем: “Свирель запела на мосту, и яблони в цвету. И ангел поднял в высоту
звезду зеленую одну. И стало дивно на мосту смотреть в такую глубину, в
такую высоту...” Вот это один голос. А вот, допустим...
 
Бенедикт, не сознавая до конца смысла ее слов и собственных страхов, в которых угрожающе таится его собственная догадка на ту же тему, инстинктивно хватается за лежащие на поверхности спасательные круги:
 
« - На мосту? - перебил Бенедикт. - Это, должно быть, Поганый Мосток.
Знаю. Я там червырей ловил. Там, действительно, глубина порядочная. Там не
зевай! Тютюхнешься - и поминай как звали. Одни пузыри пойдут. Там еще доска
подгнила. Когда козляков гонят, непременно один да провалится. Я это место
знаю. - И обсосал косточку.
- Нет, нет, я не о том. Вы прислушайтесь: “Послушай, в посаде, куда ни
одна нога не ступала, одни душегубы, твой вестник - осиновый лист, он
безгубый, безгласен, как призрак, белей полотна!” - ведь это же совсем,
совсем другой голос звучит. Совсем другой.
 
И посад я этот знаю! - закричал Бенедикт. - Там Пахому череп
раскроили.
Варвара Лукинишна головой качает, смотрит на свечу
 
[соблазн, соблазн от этой свечи, хранящей пламя великой книги! – Г.Р.],
 
и синенькое пламя у нее в единственном глазу так и дрожит.
- Нет, нет... Вот я все читаю, читаю... думаю, думаю... И я все стихи
на разные стопочки разделила. И нитками заново тетрадки сшила».
 
С одной стороны, это рассказ о том, как изнасилованная культура пробивается, словно трава сквозь асфальт (тоже толстовский, между прочим, образ – см. начало «Воскресения»!), а с другой стороны, это преддверие того, как сейчас у нас на глазах из требухи остаточной после Взрыва жизни начнет выковыриваться человеческое Я.
 
Угаданное Варварой Лукинишной разноголосие – предпосылка события рождения голоса, т.е. личности героя.
 
В уже подготовленную задавленным, но неистребимым инстинктом индивидуальности, с одной стороны, и подземными толчками «старопечатной» культуры, с другой стороны, почву ложится, чтобы вырасти в грандиозное событие, незамысловатый – кажущийся незамысловатым – «Колобок».
 
«Смешная такая история, ужасти.
Этот колобок и от бабушки ушел, и от дедушки ушел, и от медведя, и от волка.
По лесу знай себе катался. Песенки пел веселые, с прибаутками: “Я
колобок-колобок, по амбару метен, по сусеку скребен, на сметане мешен, на
окошке стужен!” Бенедикт радовался за колобка, пишучи. Посмеивался. Даже рот
открыл, пока писал.
А как дошел до последней строки, сердце екнуло. Погиб колобок-то. Лиса
его: ам! - и съела. Бенедикт даже письменную палочку отложил и смотрел в
свиток. Погиб колобок. Веселый такой колобок. Все песенки пел. Жизни
радовался. И вот - не стало его. За что?
Бенедикт сглотнул и обвел глазами избу».
 
ЗА ЧТО? Вопреки государственному подходу, согласно которому личное ничего не значит и не стоит, вопреки обыденной МАРАЛИ, в соответствии с которой покалечить ближнего – это весело и смешно, вопреки привычке делегировать право и обязанность знания и понимания разного калибра и статуса «мурзам», – ЗА ЧТО?
 
Это вопрос нового миропонимания, вопрос смысла бытия.
 
И задает его Бенедикт, в сознании которого смыкаются эта зимняя рабочая изба – с вечным зимним страхом затаившейся где-то в северных лесах КЫСИ, с воспоминаниями о домашнем КОТЕ (не котЕ, а кОте!), о матери из ПРЕЖНИХ и СТАРОПЕЧАТНОЙ книге, за которую неминуемо наказание в виде КРАСНЫХ САНИТАРОВ.
 
Из утробного страха, в котором человек всегда абсолютно одинок, из косвенного (объектного) ощущения собственной самости…
 
«Вдавиться бы в землю, в глину уйти, слепым червырем стать, – только бы не меня! Не меня, не меня, не меня, не меня!..»
 
…из самых затаенных недр потрясенной души выпрастывается, вырывается на поверхность, рождается Я:
 
«Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не надо, не надо санитарам приезжать, нет, нет, нет. Боже упаси, Боже упаси, нет, нет, нет».
 
Болен, голубчик, болен. Заболел. Вот сейчас, сию минуту, как только выковырял из невнятного нутряного душевного месива свое Я. Именно от этой болезни – осознания самоценности собственного Я – и лечат санитары.
 
Логика текста – логика духовной истории человечества и личного пути каждого человека:
– безличность: «Хорошо бы…» и т.п.;
– соборность: МЫ;
– собственничество: МОЕ (принадлежность уже есть, а субъект себя еще не знает);
– инстинкт самосохранения: МЕНЯ (объектное состояние Я);
– индивидуализм и уникальность: Я (появление субъекта).
 
Следующая главка называется «ЕСТЬ».
 
Погиб колобок, чтобы проклюнулся Я-Бенедикт, чтобы Бенедикт осознал: Я ЕСТЬ.
  
Тут следует сделать отступление
и воздать должное – ёрнически и в то же время почти всерьез – Федору Кузьмичу, слава ему, который «в непрестанной об людях заботе» малыми дозами выдает на гора тысячелетнюю мудрость, да еще и приручает к ней путем переписывания.
Этот нарочито замедленный, капельный процесс, при всей авторской иронии, имеет, пожалуй, глубинное резонное основание: путь к «Анне Карениной» – долгий, трудный и, похоже, для все увеличивающегося сегодня в реальной жизни большинства непреодолимый…
Между прочим, и смешные Указы Федора Кузьмича, при всем их невежестве и претенциозности, вполне резонны и даже гуманны. Почему бы действительно не «проздравить Жену и Мать и Бабушку и Племянницу или другую какую Пигалицу малую с Международным Женским Днем»? )))
Так что разбойник Кудеяров прав: либеральное это было правление, распустил народ Федор Кузьмич, слава ему и доброго здоровья, несмотря на то, что он уже в муках помре…
  
Я ЕСТЬ – это целая эпоха в личной и исторической судьбе, но гарантий того, что это эпоха ВОЗРОЖДЕНИЯ, – опять-таки нет никаких.
 
Напротив, в романе Толстой скорее это история личностного поражения, фантасмагорическая вариация на тему Клима Самгина.
 
В главе «Есть» Бенедикт еще цепляется за народное единство, за свою принадлежность к обществу обезличенных голубчиков и к обезличенному – обобщенно-личному – существованию:
 
«А мы народ простой, мы на пол брюхом ляжем, удавочку в щель запустим и
ну подергивать. Мышь - она тварь глупая, ей самой интересно: что там за
удавочка болтается? - вот она голову-то в петлю и сунь, а мы: тяфф! - и
выдернем».
 
Здесь не только неискоренимое МЫ интересно, но и – ТЯФФ. Последнее восходит к имени, которое отец трактовал как собачье, и к хвосту, который обнаружится позже и проявится особенно отчетливо в момент первого появления Бенедикта – пса приблудного – в доме жирных котов Кудеяровых…
 
Проклюнувшаяся было в главе «ЕСТЬ» личность прячется за социально-бытовые заботы (сбор ржави) и байки про развлечение «наших» в побоищах с кохинорцами (вариант немецкой слободы – вынырнувшей, похоже, не столько из истории, сколько из «дедушкиного» романа «Петр Первый»), но в конце главы личностное вдруг возникает в новом качестве:
 
«Вот в сухой листик мелкой ржавки напехтаешь,
самокруточку свернешь, в избу какую постучишь, огоньку у людей спросишь.
Ежели сразу в лоб не дадут, то, может, поворчат да и пожалуют, -
огоньку-то. Идешь, попыхиваешь, и вроде теплей стало, вроде ты и не одинок,
вроде и у голубчиков, что навстречу попадаются, рыла не такие зверообразные».
 
Оказывается, и чувство одиночества нашему герою знакомо, и лица соплеменников он, не знающий своего лица, видит зверообразными.
 
В следующей главе – «ЖИВЕТЕ» – Бенедикт действительно живет осмысленной человеческой жизнью.
 
И нрав у него обнаруживается переменчивый, сложный:
 
«То другой раз с утра такая бодрость вступит беспримерная, каждая
жилочка так и напружится: ыых!!!
То скука плаксивая нападет. Это больше к вечеру. Особо по осени, а уж
зимой-то едва ли не каждый день. Но и летом бывает».
То вдруг от соседской беседы –
«Вроде бы все как всегда: беседуют, мысли сообщают, сумнения в природе
Выражают» –
Бенедикту «вдруг так-то тошнехонько станет».
  
И вопросы у него возникают какие-то не «государственные» и не «мышиные»:
 
«Смотришь на людей, - на мужиков, на баб, - словно впервые видишь,
словно ты другой породы, али только что из лесу вышел, али наоборот в лес
вошел. И все тебе в диковинку, в скучную диковинку. Вот, думаешь, баба: ну
зачем она, баба?»
 
Сначала – ЗА ЧТО? Теперь – ЗАЧЕМ?
 
Диагноз опасного заболевания ставит Никита Иваныч, из ПРЕЖНИХ, потому что нынешние таких слов не знают:
 
«Вот и сегодня, к вечеру, в аккурат на самом рабочем месте, невесть с
какой причины у Бенедикта внутрях ФЕЛОСОФИЯ засвербила. Мутно-мутно, как
тень под водой, стало что-то в сердце поворачиваться, томить и звать, а
куды? - и не скажешь. В спине как озноб какой, и на слезу потянуло. И то ли
злоба разжигает, то ли летать хочется. Или жениться.
Колобок из головы нейдет, страшная такая история. Как он все пел,
пел... Все катился, катился... На сметане мешен, на окошке стужен... Вот
тебе и стужен».
 
Соединение КОЛОБКА и ФЕЛОСОФИИ – на поверхности смешно, а по сути очень точно. Детская сказка имеет глубокий символический подтекст, который не столько вычитывает, сколько угадывает, а потом проживает, собственной судьбой повторяет-подтверждает скроенный отчасти на манер сказочного «дурака» Бенедикт.
 
Дураковатое его поведение не лишено самозащитной хитрецы – и это тоже неизменный атрибут сказочного героя. Именно так «по-дурацки» реагирует Бенедикт на размышления Варвары Лукинишны о поэтическом многоголосии (см. цитату выше), так же откликается он на загадочную лексему «конь»:
 
« “Конь” ей знать надо. Беспокойная какая. Мало ли что Федор Кузьмич, слава ему, в
стихах выразит. На то и стихи, чтоб ни бельмесу не понимать».
 
Но как-то так незаметно для читателя получается, что ничего не понимающий в стихах, да еще и уморительно пытающийся их оприходовать и претворить в жизнь (см., например, опыты с Марфушкой на тему пушкинского «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…») «дурак» Бенедикт дорастает до того, что оказывается носителем художественного мироощущения, и главу «ЖИВЕТЕ» проживает поэтически и экзистенциально:
 
«Вот и кончен день, и погас, и отгорел, и пала ночь на городок, и
Оленька-душа растворилась где-то в кривых улочках, в снежных просторах, как
придуманная; и съеден мимолетный друг-колобок, и теперь Бенедикту поспешать
домой, добираться по пригоркам, по сугробам, спотыкаясь и падая, и
зачерпывая снег рукавом, и нашаривая тропинку посреди зимы, и разводя зиму
руками».
 
Зима здесь дана не только в бытовом, но и в философском своем преломлении:
 
«Зима, – ведь это что? Это как?»
  
Пугливая, но неукротимая мысль от мышиных щей и теплой печки устремляется в ту неведомую даль, где копится, чтобы подступить к жилью, зимняя вьюга,
и «представится тебе вдруг твоя изба далекой и малой, словно с дерева смотришь, и весь городок издалека
представится, как оброненный в сугроб»,
а из недр зимы вынырнет-проглянет «незримая кысь» – зловещий, сказочно-мифологический образ-символ одиночества, беззащитности, неясных страхов и экзистенциальной тоски.
«И тревога холодком, маленькой лапкой тронет сердце, и вздрогнешь, передернешься, глянешь вокруг зорко, словно ты сам себе чужой: что это? Кто я?
Кто я?!..
Фу ты... Это же я. Словно на минуточку себя выпустил из рук, чуть не уронил, еле успел подхватить...»
 
Я, я, я! Что за дикое слово!
Неужели вон тот – это я?
Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея?..
 
Бенедикт в своих литературных разысканиях не добрался до Ходасевича, к тому же он вообще не знает своего ЛИЦА – буквально: нет зеркал – и символически: остается сам для себя непознанным.
 
Но говорит (мыслит) он тем самым способом, каким говорит подлинная поэзия, ибо что такое поэзия, как не первобытная свежесть, наивность и чистота само-осознания, как не первооткрытие, заново-открытие себя, мира и слова о себе и о мире?
 
И в этом контексте уже не смехотворно пародийно, а щемящее наивно и в то же время серьезно звучит вылетевшая из цивилизационного провала, из культурного забвения есенинская фраза:
 
«“Жизнь моя! Иль ты приснилась мне?” – может быть... Не знаю».
 
Не соглашусь с тем, что перед нами пример «неразделения художественного языка и бытового дискурса» (см. комментарий Елены Бразговской) – мне кажется, что здесь, наоборот, происходит уместное присвоение, проживание поэтического слова. Тем более что цитатой философская тема жизни не закрывается, а развивается, вновь переходя в собственно бенедиктово размышление:
 
«Да и что мы про жизнь знаем? Ежели подумать? Кто ей велел быть, жизни-то?»…
 
Кульминацией восхождения по пути вочеловечения (этого блоковского слова в тексте романа Толстой нет, но опосредованного, «ременисцентно-аллюзионного» Блока здесь очень много)
становится болезнь, которой увенчались самонадеянно-хвастливые приготовления Бенедикта к объявленному Федором Кузьмичом новогоднему празднику.
 
Самодовольным колобком катившийся с торжища в сопровождении нанятого им холопа, груженного многочисленными продуктами, выменянными на изловленных ночью мышей, Бенедикт вдруг утыкается – нет, не в холопий намек на временную и случайную бенедиктову фартовость, не в выстывшую избу, из которой воры вынесли огонь, – это все внешнее, – а утыкается Бенедикт в собственную выплывшую из душевных недр тоску, в мысли смутные, тревожные и отвлеченные – про звезды, например:
 
«как будто издевается кто, али равнодушен, али не нам эти небесные огни предназначены: что разглядишь при их тусклом, неживом мерцании! А наверно так, а не для нас они!..»
 
А от звезд, что «не для нас», бенедиктова мысль устремляется к осознанию мира «не для нас», в котором все мы, как сказал бы другой, задолго до Бенедикта появившийся «идиот», рано или поздно оказываемся «выкидышами на празднике жизни»:
 
« ...А и все так! Будто кто для нас, для людей, изо всей безмерной
природы малый кусок выкроил: вот вам, голубчики, солнца чуток, да лета
кусок, цветок тульпан, травки зеленой малость, малых пташек на сдачу, да и
будя. А всех остальных тварей припрячу, ночью оболоку, тьмою укрою, в лес да
под пол, как в рукава, заховаю, малый свет им зажгу, звездный, - им и
хватит, им и хорошо. Пущай шуршат, юркают, пищат, размножаются, своей жизнью
живут. А вы их, ну-тко, ловите-ка, если сумеете. Поймали? - кушайте на
здоровье. А не поймали - как знаете».
 
И так мучительны, болезненны эти мысли, так одиноко и беззащитно Бенедикту перед лицом безжалостно-равнодушной природы, так мало у него интеллектуальных и нравственных сил, чтобы принять в себя мерцающие во тьме сигналы и с открытыми глазами двигаться им навстречу, что все это дальнее, непознанное, манящее и пугающее вместе с собственным бессилием он, как это извечно делают люди, остраняет и материализует-мифологизирует:
«Кысь это... Она. Вот, значит, что. А не фелософия никакая. <…> Кы-ы-ысь! Кы-ы-ысь!»
 
Из экзистенциального кризиса, каковым, собственно, и является болезнь Бенедикта, его вытаскивает Никита Иваныч – представитель ПРЕЖНИХ, хранитель огня и исторической памяти, выступающий в роли повивальной бабки бенедиктовой личности. Слово «неврастеник», которым старик диагностировал подопечного в его настоящем качестве, сам герой воспринимает и комментирует так: «не ВРАСТЕНИК» – «Ну что же, – нет, так нет, это уж как кому повезло. А только обидно до слез!» Но юмористическая подсветка не должна заслонять от читателя значимости происходящего. Да, «духовный неандерталец», «депрессивный кроманьон», но при этом, по признанию того же Никиты Иваныча, – и умишко у Бенедикта есть, и артистизмом он одарен – есть, несомненно есть в нем залоги и почва для духовного развития.
 
Болезнь влечет за собою мысль о смерти с неизменно сопутствующим ей видением кыси, которая страшнее смерти, –
«А почему она страшней смерти: потому что уж ежели ты помер, так все, -
помер. Нету. А ежели эта тварь тебя спортит, - так с этим еще жить! А как
это? Как они себя мыслят, каково им, испорченным? Вот что им там внутри
чувствуется? А?..»
 
Осознав себя – выпростав из небыли-нежити собственное Я, – Бенедикт не только догадывается о существовании чужого Я, которое внутри другого человека, но и изнутри себя самого, без опоры на книгу, дорастает до сокровенной идеи-страдания Достоевского про целую жизнь, которую приговоренный проживает в считанные минуты перед казнью:
 
«А случись такое страшное дело с человеком, - что кысь его выпьет,
жилочку когтем перервет, - лучше ему помереть скорей, лучше уж пускай в нем
пузырь лопнет, да и все тут. А только кто же знает, может ему эти два, а то
три дня до смерти целой жизнью представляются? У себя-то, в голове-то,
внутри, он может, и в поля какие ходит, и женился, и детей малых народил, и
внуков дождался, и повинность государственную какую несет, дороги чинит, али
ясак платит? Внутри-то? А только все со слезами, с криком душевным, с воем
непереносимым, не людским, беспрестанным: кы-ы-ы-ы-ысь! кы-ы-ы-ы-ысь!..»
 
В сущности, это перефразированный в соответствии с ситуацией вопрос гуманиста Мышкина: «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят?»
 
И собственная душа Бенедикта содрогается и трепещет под бременем нарастающих вопросов и встречного книжного опыта.
 
Но – почему не сомкнулись и не дали нового человеческого качества эти два встречных потока? Почему живой ум, поэтический дар слова, художественная одаренность, позволившая сотворить идола, похожего (!) на Пушкина, не произвели культурную революцию в одном отдельно взятом сознании?
 
Ведь даже крещение своеобразное состоялось. Под впечатлением горячей тирады Главного Истопника про нравственные законы в груди, которые так же «прочерчены алмазным резцом», так же предопределены и прописаны в главной книге бытия, как звездное небо над головой, Бенедикт наконец решается: «Хрен с вами, Никита Иваныч. Рубите хвост».
 
Но – не поможет.
Ничего не поможет.
 
То, чего он больше всего боялся – санитары и кысь, – окажется в конце концов им самим.
Он это предчувствует:
«…И снежные смерчи поднимутся с темных полей,
где ни огонька над головой, ни путника на бездорожье, ни севера, ни юга,
только белая тьма да метельная слепота, и понесутся снежные смерчи, и
подхватят кысь, и полетит над городком смертная жалоба, и заметет тяжелым
сугробом мое слабое, незрячее, захотевшее пожить сердце!..»
 
ЗА ЧТО?
ЗАЧЕМ?
ПОЧЕМУ?
 
«Я только книгу хотел, – ничего больше, – только книгу, только слово, всегда только слово, – дайте мне его, нет его у меня!»
 
Слова кружатся, снежными гроздьями виснут на зимних деревьях, летают вокруг крикливым вороньем, свистят мимо ушей и в уши, сплетаются в груды разрозненных цитат – слова, слова, слова, а зацепиться за них, сомкнуться с ними, срастись – не получается:
 
«…так, верно, и пушкин твой корячился, али кукушкин, - что в имени тебе моем?
- пушкин-кукушкин, черным кудлатым идолом взметнувшийся на пригорке, навечно
сплющенный заборами, по уши заросший укропом, пушкин-обрубок, безногий,
шестипалый, прикусивший язык, носом уткнувшийся в грудь, - и головы не
приподнять! - пушкин, рвущий с себя отравленную рубаху, веревки, цепи,
кафтан, удавку, древесную тяжесть: пусти, пусти! Что, что в имени тебе моем?
Зачем кружится ветр в овраге? чего, ну чего тебе надобно, старче? Что ты
жадно глядишь на дорогу? Что тревожишь ты меня? скучно, Нина! Достать чернил
и плакать! Отворите мне темницу! Иль мне в лоб шлагбаум влепит непроворный
инвалид? Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!»
 
За блистательным романным фейерверком сатиры, фантасмагории и литературной игры читатель нередко упускает главное романное событие – человеческую драму главного героя – драму недовоплощения, недовочеловечения, несовпадения с самим собой, со своим предназначением, с благословением.
 
Вот он смотрит на сотворенного им идола, вместе с которым должен сгореть его «Вергилий» и «Пигмалион» – Никита Иваныч – и недоумевает:
«– Как же вода с огнем сойдется? Жизнь прожил, – а так и не понял. И еще чего-то не понял. Было важное что-то...»
 
И это тоже реминисценция: «Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю…» – Болконский!
 
Бенедикт и – Болконский?!
 
Вся великая литература отметилась в его сознании – и не только цитатами, но и личным опытом, из которого он самостоятельно выращивает однажды уже сформулированные классикой смыслы.
 
«Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу!
Утратив правый путь во тьме долины! Жил, жил, солнышку радовался, на звезды
печалился, цветки нюхал, мечты мечтал приятные, - и вдруг такой удар. Это,
прямо сказать, драма! Позор и драма, - такого ужаса еще, небось, ни с кем и
не приключалось, даже с колобком!!!»
 
Это он про хвостик. Еще не зная, что на самом деле – про судьбу, переломившуюся пополам.
 
Впрочем – так и всегда на средине
Рокового земного пути:
От ничтожной причины – к причине,
А глядишь – заплутался в пустыне,
И своих же следов не найти.
 
Да, меня не пантера прыжками
На парижский чердак загнала.
И Виргилия нет за плечами,–
Только есть одиночество – в раме
Говорящего правду стекла.
 
«А ты в воду-то посмотрись... В воду-то... Хе-хе-хе... Самая ты кысь-то и есть...»
 
У каждого своя пантера-кысь, но не каждому дано в поединке с ней остаться человеком.
 
«Азбуку учи! Азбуку!» – завещает Никита Иваныч.
 
А как ее учить, чтобы «работала»? Чтобы великие книги – «где сказано, как жить», – глубинным своим смыслом открывались? Чтобы жизнь не проскакала мимо на розовом коне… Чтобы не скукожилась она до чудовищного: конь – это мышь…
 
«Прежние наших слов не понимают. А мы ихних…»
 
Да, смешно трактует Бенедикт «старопечатные книги». Не понимает…
 
Но ведь сказано же одним из главных литературоведческих гуру:
 
«Текст – печатный, написанный или устный = записанный – не равняется всему произведению в его целом (или “эстетическому объекту”). В произведение входит и необходимый внетекстовый контекст его. Произведение как бы окутано музыкой интонационно-ценностного контекста, в котором оно понимается и оценивается (конечно, контекст этот меняется по эпохам восприятия, что создает новое звучание произведения1.
 
А где граница? Как ее нащупать, обозначить и не проскочить? До каких пор мы имеем дело с «новым звучанием», а с какого момента происходит подмена и необратимый разрыв?
 
Это с одной стороны – про книгу, про литературу.
 
А с другой стороны – про жизнь: те, кто азбуку знают, читать умеют, гарантированно не становятся санитарами?..
 
Как и всякая настоящая книга, роман «Кысь» не отвечает на вопросы, а ставит их.
 
А мы пока поставим многоточие…
 
_______
1. М.М.Бахтин. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С.361.
Наша страница в FB:
https://www.facebook.com/philologpspu

К 200-летию
И. С. Тургенева


Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014)
Выпуск № 26 (2014)
Выпуск № 25 (2013)
Выпуск № 24 (2013)
Выпуск № 23 (2013)
Выпуск № 22 (2013)
Выпуск № 21 (2012)
Выпуск № 20 (2012)
Выпуск № 19 (2012)
Выпуск № 18 (2012)
Выпуск № 17 (2011)
Выпуск № 16 (2011)
Выпуск № 15 (2011)
Выпуск № 14 (2011)
Выпуск № 13 (2010)
Выпуск № 12 (2010)
Выпуск № 11 (2010)
Выпуск № 10 (2010)
Выпуск № 9 (2009)
Выпуск № 8 (2009)
Выпуск № 7 (2004)
Выпуск № 6 (2004)
Выпуск № 5 (2003)
Выпуск № 4 (2003)
Выпуск № 3 (2002)
Выпуск № 2 (2002)
Выпуск № 1 (2001)