Главная > Выпуск № 2 > Израиль Абрамович Смирин: штрихи к портрету

Израиль Абрамович Смирин: штрихи к портрету

Литературная Пермь – это не только некая совокупность «культурных продуктов» (Н. Бердяев), произведенных на пермской почве и запечатлевших ее, но и живые носители этих «продуктов», их производители, собиратели, исследователи и пропагандисты. В этом смысле Израиль Абрамович Смирин (1925-1993), более 20 лет преподававший русскую литературу в Пермском государственном педагогическом институте и оставивший неизгладимый след в умах и душах многочисленных учеников, коллег и друзей, – не в меньшей мере литературная Пермь, чем писатель Нина Горланова, с которой он дружил и с воспоминаний которой начинаются «Штрихи к портрету» этого талантливого ученого-филолога, педагога-просветителя, страстного любителя и собирателя литературы и просто хорошего человека.

Нина Горланова

Он мечтал найти КНИГУ...

Израиль Абрамович был старше нас с мужем на 20 с лишним  лет, но это совершенно не чувствовалось! Честное слово! Он с каждым человеком вел себя так, словно был с ним одного возраста…
 
«Никогда еще жизнь не ставила человека на такую высоту, на которой ему не нужна была бы дружба!» (Сенека) Спасибо тебе, жизнь, за это!!!
 
В годы застоя в воздухе словно реял такой лозунг: книголюбы всех мастей, объединяйтесь! Хороших книг издавали мало,  и вот на этой охоте за свободой мы подружились со Смириным. Израиль Абрамович только что приехал в Пермь из Алма-Аты и сразу стал читать лекции в клубах книголюбских. Пермь его полюбила! За что? За все: за юмор и глубину, за щедрость книжных подарков и за удивительные восточные сладости, которые подавались неизменно в его доме, то есть за гостеприимство… Я была еще не замужем и приходила к Смириным то с одним, то с другим своим поклонником. Эти разговоры о Лотмане и о том, как достать «Чукоккалу», о психотренинге и о точке зрения автора в рассказах Шукшина (Чукчина – как острил Израиль Абрамович) – в общем, они отпугивали многих юношей, но будущего мужа Славу не испугали, слава Богу!
 
И. А. обычно приходил к нам раз в неделю после бассейна («полный праны», как говорил мой муж), приносил что-нибудь вкусное детям, они его сразу окружали. Антон задавал свои вечные вопросы о Фаусте: «Как самый умный человек в городе, скажите, дядя Изя…», Наташа его рисовала и после переводила рисунок в масло. Иногда  И.А. и Слава пропускали по рюмочке самогона, присланного моей мамой… в общем, до полуночи велись разговоры о книжных новинках, причем он мечтал когда-то встретить КНИГУ, в которой будут ответы на все последние главные вопросы. И вот уже куплена десятитомная еврейская энциклопедия, а  вопросы все еще есть…
 
Я почему-то спорила с ним, буквально – почти все время! Молодость! Что я понимала-то! (Кстати, эту привычку ставить частицу «-то» в конце фразы я взяла именно у Смирина.) Он говорил, что истина лежит «где-то посередине» (о моем рассказе «Пик разводов»). А я отвечала: нет, истина, уважаемый И. А., не посередине, а все-таки ближе к истине! Но вот прошли годы, и я тоже считаю, что истина где-то посередине, идеалов нет, нельзя никого осуждать, а можно только обсуждать (не говорить «лжец», а говорить так: «оступился и солгал»)…
 
Помню, как на заре перестройки  сняли на Пленуме Ельцина (с поста главы Московского комитета КПСС). Мы с мужем, потерянные, уложили спать малышей и поздно вечером поехали к Смириным. Телефона у нас тогда не было. Он утешал: что вы хотите – перестройка не может идти по экспоненте, она будет иногда так вот отступать, но все равно процесс не остановить, демократии будет прибывать. И мы ушли,  немного успокоившись. Смирин и Винниченко организовали тогда в Перми политклуб «Диалог», где обсуждались острейшие вопросы дня. Там дышали  воздухом перемен, учились свободе. Нелегкое это было дело…
 
Мы бедствовали, занимали у Смирина десятки до зарплаты, а он при этом  несколько раз говорил: «Это ваше лучшее время! Потом будет все: успех и деньги, а такого счастья дружбы, надежды, такого юмора уже не будет!» Меня это возмущало просто! У него-то и денег хватает на жизнь, и успешен он, а юмор остался, и застолья дружеские в доме цветут, так почему нам желает бедствовать и быть довольными!
 
Опять же: сейчас я отлично понимаю Израиля Абрамовича! Правильно говорил! Не нужно писателю жить в золотой клетке, тогда он ничего не сможет написать. Пишется, когда сам намучился, всех жалко (этой жалостью я и пишу ведь свои рассказы-романы, а не словами и не образами). Но не мог же Смирин прямо говорить, как Достоевский молодому Мережковскому: «Страдать надо!» Он деликатно выражался, а я не сумела его понять, молодая была, что тут скажешь еще…
 
Теперь сама говорю журналистам: да, я в коммуналке, ну и что, писатель и должен жить так, все нормально, иначе что он напишет-то, чьи страдания поймет?!
 
Как опытный литературовед, Смирин ненавязчиво давал мне советы. «Пусть название книги будет оптимистическое». И появилась «Радуга каждый день». «Сделайте так, чтоб количество рассказов было символическим: например, 21 – очко, радость». Больше всего ругал меня за «КапУ» («Любовь в резиновых перчатках»). Написал длинное письмо даже, где требовал снять куски, демонстрирующие элитарность авторской позиции. Я сняла, конечно, но ворчала долго… А он был прав, дорогой, бесценный Израиль Абрамович, но это понятно стало только после, когда я состарилась и немного поумнела. Такая у нас была трудная дружба, полная конфликтов... Но была. Но трудная.
 
Когда соседка по кухне  специально обварила мне руку, И. А. как раз пришел в гости. Я в истерике кричала: «Опять Хаос победил Логос». А он отвечал: «Это бои местного значения. Битву при Бородино мы проиграли, а войну выиграли. Так и Логос выиграет все равно». Вы будете смеяться, но на меня действуют такие утешения. Слова на меня вообще сильно действуют.
 
А я работала в вечерней школе, и вот рядом с моей библиотекой – в холле – проходили лекции для учителей (курсы повышения квалификации). Смирин там читал, конечно. Но однажды я услышала лекцию его чудесной жены – Иды Васильевны. О Некрасове. Это было что-то настолько великолепное по ясности и яркости идей, что у меня не то чтобы закружилась голова, но как-то стало душе неудобно в теле: взлететь немного над полом захотелось… До сих пор я помню ее анализ стихотворения «Ночь, успели мы всем насладиться…» (только Некрасов мог написать строки о народе, которые идут сразу после строк о близости мужчины и женщины). Тогда мой муж в издательстве составлял сборник Некрасова для серии «Юношеская б-ка», и я настояла, чтобы он вставил туда эту вещь Некрасова (обычно она ранее не входила в состав подобных книг для юношества). Спасибо вам, милая Ида Васильевна!!! Мы вас очень любили и до сих пор с нежностью вспоминаем!
 
Смерть Израиля Абрамовича была для меня страшным ударом, я три месяца видела его во сне, плакала по утрам, родные даже сердились, что я слишком долго не могу включиться в дела дома. Но об этом трудно рассказать… Я привыкла, что Смирин всюду рядом! Прихожу в книжный магазин, а там он. Лежу в больнице, беременная Дашей, он приходит и приносит новые книги. Приехала ли я в Москву на один день (по профсоюзной путевке – за мясом), там – случайно – встречаю Смирина с его другом (поэтом), и мы гуляем по Красной площади, разговаривая о том, как пригласить в Пермь Окуджаву по книголюбской линии (мясо мною было уже куплено). Полетела я с детьми к родителям в Белую Калитву: в самолете до Ростова с нами почему-то летел Смирин (наверное, тогда было ясно, почему – может, в командировку, но сейчас забылось)…
 
Еще два слова о похоронах Израиля Абрамовича. Римма Васильевна  Комина подошла ко мне там и тихо  сказала: «Говорят: когда врачи на операции увидели состояние Израиля Абрамовича, они сильно удивились! Как же он вообще жил с такими сосудами! А он ведь жил полной жизнью: кросс бегал со студентами даже. Вот что значит СИЛА ДУХА! Вы как писатель должны это учитывать, Нина». Должна. Буду. Постараюсь хотя бы…
 

Александр Грузберг

Своеобразный человек

Я впервые приехал к нему в гости, когда он уже расставил книги, но семья его еще не появилась. Я стал разглядывать книги, и через полчаса Смирин сказал: «Приятно поговорить с понимающим человеком». Только спустя довольно много времени я понял, что это у него очень высокая похвала. Придя к нему во второй раз, я спросил, куда девалась такая-то книга. Рита Спивак, присутствовавшая при этом, удивилась: «Как ты можешь вспомнить какую-то книгу? Ведь их здесь так много». А Смирин не удивился. Он сказал, что тоже может вспомнить книги, придя к кому-нибудь…
 
По количеству у Смирина было, пожалуй, меньше книг, чем у меня, но по ценности, по подбору – никакого сравнения. Библиотека Смирина была гораздо ценней. Он начал собирать книги раньше меня, у него для этого были более благоприятные условия, а главное – он собирал целенаправленно. Любимый его раздел – русская литература, особенно поэзия 10–20 годов ХХ века. И вот здесь у него были очень редкие книги. Ну, например, полное или почти полное собрание литературных манифестов и сборников того времени. Тогда, как известно, существовало множество литературных групп и объединений, каждое создавало свою художественную платформу, выпускало свой манифест. Все это делалось в трудных условиях, маленькими тиражами. И собрать все эти книги было очень непросто. Больше ни разу ни у кого не видел знаменитых сборников футуристов. Например, «Дохлая луна». Сборник, напечатанный на обойной бумаге. Это называется – эпатаж. Или другой такой же сборник – «Пощечина общественному вкусу». Бумага, конечно, была, но нужно было бросить вызов обществу. Таких раритетов у него было множество.
 
И.А. был очень своеобразный человек. Великолепный лектор. Я много его слушал и всегда поражался тому, что он никогда не забывается. То есть могло сложиться впечатление, что он отвлекся от темы и не собирается к ней возвращаться. Ничего подобного, он всегда следил за ходом своего рассказа, и у него все было продумано. Он говорил удивительно логично и последовательно, хотя внешне – повторю – могло показаться, что он разбрасывается. Он всегда приходил к тому выводу, который себе наметил.
Он любил афоризмы собственного производства. «Библиотека как корова: дает молоко, но за ней нужен уход». Он мне много раз говорил: «Хорошая у нас работа. Придешь, поговоришь в свое удовольствие, и тебе за это еще деньги заплатят».
 

Владимир Рюмин

Ночные бдения

…Теперь о ночных, точнее полуночных, бдениях. Домашний кабинет Израиля Абрамовича представлял собой длинную комнату, практически со всех сторон заставленную до потолка (в прямом, а не переносном смысле) стеллажами с книгами. Здесь был полный порядок. А у окна стоял небольшой письменный стол, в беспорядке заваленный книгами и полуоткрытыми журналами. Хозяин кабинета не обращал ни малейшего внимания на хаос. Он мирно восседал на стуле, «задом наперед», обхватив руками его спинку, как всадник. Смирин чаще всего был в черной теплой жилетке и иногда (чаще в холодные дни) в среднеазиатской тюбетейке. Вид экстравагантный! Для меня именно тюбетейка являлась вещественным свидетельством того, что Смирин несколько десятилетий прожил в Средней Азии, хорошо ее знал и любил. Кроме книг, на одной из стен, в углу, на больших кусках материи висело много редких значков, издали напоминавших наколотых бабочек. Таким образом, хозяин кабинета был еще и собирателем значков. Значки, однако, меня совсем не интересовали (они, по-моему, тоже были на литературную тему), и мы поэтому никогда со Смириным о них не говорили. Еще в комнате, слева у входа, стоял деревянный шкаф, всегда запертый (мне кажется, на маленький висячий замок). Шкаф иногда торжественно отмыкал сам хозяин, но о его содержании я подробнее расскажу в следующей зарисовке. Итак, во время наших полуночных разговоров, которые действовали на меня, подобно наркотику, Израиль Абрамович сидел, по обыкновению, в вышеописанной позе и в одесско-азиатском «прикиде». В руках у него была круглая расческа, которой он водил по своим кудрям. Видел Смирин (я имею в виду зрение) не очень хорошо, часто и дома, и на улице постоянно менял очки с толстыми линзами. Иногда, видимо, из-за толщины линз глаза его уходили в глубь лица и казались тогда загадочными. А если он снимал очки вовсе, то глаза были, как у большинства близоруких людей, беззащитными, мигающими. Но зато когда Смирин что-то рассказывал, сидя без очков, с расфокусированным взглядом, то походил на мага или звездочета.
 
Чаще же очки вообще «болтались» на кончике носа, а Смирин, вплотную приблизив текст к глазам без очков, боковым зрением (казалось мне иногда, что носом) просматривал листы книги или журнала. Бегло так, не долее 5 – 6 секунд, и подавал мне, говоря и между тем расчесывая кудри: «Вот, посмотрите, это здесь». Или: «По-моему, вот здесь… Я так думаю». Он и по другим поводам часто приговаривал это «я так думаю» и при этом смотрел вниз и куда-то вперед, как будто не только думал, а и впрямь видел нечто…
 
У меня было ощущение, что он ничего не читал. Так вот – глазами ли, носом ли – он, мне казалось, только просматривал текст. Но знал абсолютно все! Был в курсе написанного. Нет, я и тогда понимал, конечно, что он читал, мгновенно схватывая информацию. Но мне приятнее оставаться в заблуждении, что Израиль Абрамович Смирин именно «вынюхивал» содержание книги или журнала своим чутким носом, когда близоруко водил им по странице. О, мимо него тогда ничего не проходило! Во время какого-нибудь особо интересного литературного, и не только (уже вовсю «дули» ветры перестройки), спора хозяин книжного кабинета с полки ли, с табуреточки ли безошибочно, не глядя, словно фокусник, доставал нужную книгу и открывал мгновенно на нужной странице в нужный момент дискуссии! Причем никакой закладки не было и в помине. Меня это в Израиле Абрамовиче Смирине просто восхищало!
 
Вспоминается вот еще что. Смирин быстро понял ряд интересующих меня, специфических, близких к психотерапии тем. Ну, таких, например, как психология и этнография шаманов, психоаналитический аспект художественной литературы. Израиль Абрамович часто звонил мне домой или, встречая на улице (на бегу из института или на лекцию в общество «Знание»), подмигивал: «Привет-привет, заходите, есть книжка для вас». По спине проходили приятные мурашки. Будучи известным бабелеведом и классным филологом, он поражал меня простыми и глубокими откровениями, которые изрекал с неуловимым юмором – такими как: «Филология вообще не профессия… Какая же это профессия – книжки читать и пересказывать. Я всю свою жизнь люблю их читать и пересказывать». Если я или кто-нибудь из восхищенной публики спрашивал его, почему он не пишет докторскую, по-мальчишески легко отвечал: «Жить интереснее, времени на это жалко!»
 
Да, не каждый так скажет о себе.
«Выпендрежа» у Смирина не было. Начисто! Во время наших бесед я постоянно смотрел на часы, но ноги были скованы, словно магнитом. Общение со Смириным было магией – оно завораживало, как магия.
 
Израиль Абрамович подарил мне несколько книг. И я очень сожалею, что не попросил тогда дарственной надписи от него. Да он, по-видимому, и не любил подобной торжественности, не придавал значения этому.
 
Я часто засиживался у Смирина за полночь, наконец мне становилось неудобно и я начинал собирался домой. Израиль Абрамович обычно улыбался, мягко говоря: «Да посидите еще…» И таким образом я сидел с ним и до часу, и до двух ночи. Он приносил чай и в банке или большой сахарнице (точно уже не помню) разнокалиберную смесь… Восточные сладости. Ему их регулярно присылали из Средней Азии (в Перми их тогда не было). Я, часто выезжая по работе со спортсменами в Среднюю Азию (Ташкент, Фергана), тоже очень полюбил восточные сладости. Чаще всего в сахарнице попадались белые подушечки без начинки. На вкус они напоминали мне прессованную муку с сахарной пудрой
 
И вот после 12 часов начинались тревожные телефонные «трели» моей мамы: «Володик, я не могу уснуть. Пора тебе идти, темно, я за тебя боюсь». «Да, да, сейчас, мама», – отвечал я. Через полчаса история со звонками повторялась. Не хотелось уходить от хозяина, от разговора, закончить который нам, конечно, никогда не удавалось. Смирин с сочувствующим пониманием на лице и мягкой улыбкой слушал мои препирания с маменькой и мои увиливания, наконец, я, нагруженный книгами, нехотя собирался вставать. Очередной звонок заставал меня в дверях. Прошу Смирина: «Скажите, что я ушел уже, только что…»
 
И вот что умиляло: серьезный, немолодой уже человек терпеливо улыбается в трубку и мягко, ласково говорит: «Да, да… здравствуйте, да, конечно … я понимаю, только что… ничего-ничего, не волнуйтесь… И вам спокойной ночи». А мы еще добрых минут двадцать болтаем со Смириным в коридоре. Но вот, наконец, я выхожу из квартиры. (Вспомнилась такая деталь: на двери у Смирина вместо звонка был маленький колокольчик – «дар Валдая») Забавно мне было слышать, как мама, когда я входил в ее квартиру, недоверчиво сетовала: «Уж не знаю, неужели так долго идти от дома Израиля Абрамовича?» Думаю, что где-то в глубине души она ощущала, что мы со Смириным ее разыграли. В этом мне Смирин всегда напоминал мальчишку.
 

Владимир Рюмин

«Греческий» пир

В кабинете Смирина стоял шкаф, который хозяин кабинета закрывал на замочек. При мне, за все время нашего знакомства, Израиль Абрамович отмыкал заветные дверцы раза два – три, не более. В шкафу хранилось его «хобби». Полки шкафа были уставлены водочными бутылками различной степени отпитости. «Хобби» (тем более удивительное, что Смирин практически не употреблял спиртное) было следующим: он со страстью коллекционера настаивал на водке (спирту ли?) абсолютно все, что росло или можно было «достать» или купить на рынке и в магазине. В шкафу была его знаменитая изюмная водка (настоянная на ягодах изюма). Она была мутноватая, желтоватая, так как Смирин (для естественности, что ли?) не фильтровал настойку. Вкус был обжигающе-тягучим, с «изюминкой». Об изюмной водке Смирин говорил с особой теплотой и при этом неизменно цитировал слова Бабеля о правоверном еврее, который (не взыщите, воспроизвожу по памяти) «если в субботу выпьет одну, а то и две рюмки, то ему ничего плохого не будет…» Вкус, повторяю, изюмной водки был мягкий, тепло-фруктовый, и она была сладкой, как ликер. Кроме нее, в ряду настоек была «ворошиловка». Смирин где-то вычитал, что ее пил и любил готовить Климент Ефремович Ворошилов собственноручно. Рецептура приготовления, по-моему, была следующая: в бутылку водки (в каких пропорциях?) добавлялся хороший сухой индийский чай, выжимался сок лимона и по вкусу добавлялся сахарный песок. «Ворошиловка» готова! В шкафу была и знаменитая настойка из плодов красной рябины. Смирин шутя называл ее «Рябиновка», даже на этикетке так и было написано рукой Израиля Абрамовича. «Анисовку» он делал так. Однажды на базаре увидел продававшийся сухой анис, купил и настоял для интереса. Оказалось вкусно. Бутылок двадцать (я думаю, не меньше!) стояло в этом шкафу почти не тронутыми (в семье, конечно, никто не пил по разным причинам). Но вот иметь этот шкафчик было удовольствием для Смирина. Видели бы вы, когда он, спрашивая меня, не против ли я «по чуть-чуть», с лукавинкой во взоре, не спеша, отмыкал замочек. Далее мы с хозяином решали, что именно пробуем на сей раз (как вы понимаете, главным «пробователем» был я). Из всех «пробований» мне отчетливо запомнилось одно. Дело было в мае, во второй половине. На улице тихо, солнечно, уже распустились нежные зеленые листочки на деревьях. Помнится, была суббота, нерабочий день. Домочадцы Смирина куда-то на время уехали. Поводом для нашей встречи на сей раз была… аджика! Да-да, он пригласил меня на настоящую, как он выражался, «греческую» (почему?) аджику домашнего приготовления (Смирину периодически ее в банке присылали друзья из Средней Азии). Уверяю вас, вкус домашней аджики совершенно не похож на вкус магазинной. Вначале, пока не распробуешь, она кажется сладкой, как варенье. Затем губы, рот, горло дико обжигает. Слезу даже вышибает, и дыхание прерывается так, что слова не вымолвить.
 
В этот субботний майский день мы собирались с женой на концерт Софии Ротару во Дворец спорта «Молот». Я предупредил супругу, сказав, что зайду ненадолго к Смирину на аджику, да и книжки посмотреть (что было сущей правдой, так как книжные новинки у Израиля Абрамовича бывали в любое время), и что к концерту в семнадцать часов, конечно, успею.
 
По обыкновению, мы с хозяином не спеша (пока он резал хлеб, доставал из холодильника аджику) обсудили книжные и журнальные новинки, поспорили о новостях общественной жизни России. Смирин заканчивал наши споры, примиряющее улыбаясь. «Я-то исторический оптимист», – говорил он. В квартире стояла тишина. И, «под аджичку», он отомкнул заветную дверцу с «самтрестовскими» изделиями. На стол последовательно выставлялись бутылочки, которые мы решили откупорить. На хлеб тонким слоем (иначе не выдержать) намазывалась аджика. Выпивалось по маленькой рюмочке напитка, по телу разливалось тепло, слизистую рта обжигала сладко-нежная томатная мякоть аджики. По-моему, мы попробовали пять или шесть наливок. Смирин на сей раз тоже пил, он был в приподнятом настроении, видно было, что он «кайфовал», отрешившись на время от забот. Настроение росло, в кухне мерно капала из крана вода, и время незаметно близилось к трем часам дня… Мне не хотелось прерывать беседу, но… надо было собираться на концерт.
 
И только выйдя от Смирина, я понял, что опьянел. Стоял все тот же теплый майский день, чирикали птахи, звенели трамваи на повороте у цирка… Я усиленно пытался отрезветь, сильно вдыхая всей грудью воздух и плавно, мощно выдыхая его через рот (по восточной дыхательной методике «прокачивания энергии»). Но чувство опьяняющей приподнятости не проходило.
 
Жена на меня обиделась, но на концерт все-таки «взяла». Я сидел в зале высоко, внизу виднелась наспех сколоченная сцена, по которой двигались маленькие фигурки музыкантов и самой Софии Ротару. Гремели усилители, я аплодировал, когда все зрители аплодировали. Атмосфера концерта казалась мне продолжением «аджичной ауры» Смирина. В общем, я плыл…
 
И сейчас, спустя много лет, эти воспоминания делают «зримыми» и тепло майского дня, и цветовую гамму намазанного аджикой хлеба, и зеленые бутылки, и кружки вареной колбаски (почти как на натюрморте Шардена), и добрый прищур хозяина ушедшего «греческого» пира…
 

Рита Спивак

Он был мой друг

Изя был мой друг. Пишу это с гордостью, радостью и болью и с запоздалым ощущением масштабности и значительности его личности. С запоздалым – потому что он принадлежал к «не моей» и потому не сразу мной понятой и оцененной породе людей «тихой» жизни: без всякой аффектации, эмоциональных выбросов, порывов исповедальности. Если не бояться литературщины, его жизнь можно уподобить большой воде: её масса «снимает» проблемы движения, её дно, может быть, и таит камни, пороги и ямины, но они укрыты спокойной и тихой толщей течения. Об Изе мне всегда думается словами И. Анненского: он не ослеплял, но с ним было светло – «не надо света»…
 
«Тихая» жизнь вовсе не значит незаметная. Всюду, где Израиль Абрамович был, жил и работал, он сразу становился центром притяжения студентов, учителей, коллег по вузу, вообще интересных людей, тянущихся к искусству, слову, знанию. Я знакома с его бывшими учениками из Алма-Аты, которые боготворят его всю жизнь, до сих пор. Его знают и ценят за границей: все «бабелисты» без исключения, а широкому кругу книголюбов он был известен как библиофил: его переписка и обмен книгами с зарубежными коллегами для того времени удивительно интенсивны.
 
Общение с ним открывало двери в мир духовности и красоты не только потому, что он все на свете читал и все прочитанное помнил, а еще и потому, что по самому складу личности, я бы сказала – по призванию, был просветителем, при этом, как по-настоящему интеллигентный человек, чуждым всякой авторитарности, назидательности. Перед любым жаждущим любого возраста он с радостью раскрывал сокровища своей уникальной для Перми библиотеки, показывал редкие издания книг, роскошные альбомы. При этом он всегда готов был не просто поделиться информацией, но, отложив свои дела, сходу прочесть лекцию – в любой обстановке: дома, у книжных полок, или в гостях, в кругу друзей, или в институте усовершенствования учителей, в школе, в библиотеке.
 
Я помню один наш разговор, еще в 80-е годы. Нас, преподавателей высшей школы, тогда обязывали читать публичные лекции (чаще всего для «галочки») – всюду: в цехах заводов в обеденный перерыв, в колхозах, домах престарелых. У меня каждое такое очередное поручение вызывало с трудом подавляемое раздражение, я судорожно искала предлог отказаться: всегда были какие-то другие планы – дочитать чужую статью, дописать свою. И я призналась Изе, что на любое подобное предложение из меня инстинктивно рвется: «Нет!» А он мне сказал, что его инстинктивный ответ противоположен: «Да! Прочитаю».
 
Интеллигентность сочеталась в «тихом» Израиле Абрамовиче со смелостью и принципиальностью. У него были устоявшиеся, хорошо продуманные, может быть, выстраданные представления нравственного и идеологического характера. И он безо всякой агрессивности и шума по отношению к инакомыслящим вынужден был переехать (а точнее – бежать) из Алма-Аты в Пермь, потому что во время развернувшейся националистической кампании выступил на ученом совете Алма-Атинского университета против ректора в защиту коллеги. Он был демократом не только по убеждению, но по всей своей эмоциональной природе. В моем представлении эта демократическая органика душевного строя личности была присуща любимому им Мандельштаму и почти невзначай обмолвилась о себе в трех строчках мандельштамовского стихотворения «1 января 1924»:
А переулочки коптили керосинкой,
Глотали снег, малину, лед,
Все б шелушиться им советской сонатинкой,
Двадцатый вспоминая год.
Ужели я предам позорному злословью –
Вновь пахнет яблоком мороз –
Присягу чудную четвертому сословью
И клятвы крупные до слез?
(Курсив мой – Р.С.)
 
И, может быть, не случайно последняя в жизни, недописанная, статья Израиля Абрамовича, с которой он пошел на операцию, была о Мандельштаме. Он ощущал эту мандельштамовскую причастность простым людям, был абсолютно чужд всякого снобизма и не терпел широко бытовавшего тогда в нашем обществе «блата». Хорошо помню, как накануне операции он резко, категорически отказался, чтобы его «устроили» к хорошему, известному хирургу, чтобы о нем «поговорили» с больничным начальством. Сказал как об естественном, единственно возможном варианте: «Пойду в общем порядке. Как все». Если бы пошел на компромисс с собой, возможно, остался бы жив.
 
В отличие от большей части его современников, Израилю Абрамовичу в обыденной нашей жизни был чужд пафос возмущения, развенчания, он им не вдохновлялся. Он любил и часто напевал шлягер 60-х «Как прекрасен этот мир! Посмотри!..», и могу поспорить, что он не вкладывал в него иронии.
 
Мне удалось прорваться к нему сквозь тысячу заслонов после операции в зал реанимации, и у меня перехватило дыхание от растерянности, обиды за него, возмущения, протеста. Израиль Абрамович лежал подключенный к аппарату искусственной почки в холодной луже перед распахнутым окном (стоял холодный май), мокрая бумажная простыня под ним расползлась в клочья, насквозь промокшее одеяло висело рядом на стуле – как бы (тут уместно именно это словечко) сушилось. Как можно было не умереть сразу от воспаления легких, одному Богу известно... Но он лежал спокойно, в полном светлом сознании, дрожа от озноба, но не требуя, чтобы ему разрешили, казалось бы, само собой разумеющиеся, но запрещенные больничными правилами вещи: например, позволили бы пользоваться, при отсутствии больничных простыней и одеял, домашними. Он лежал «как все». И шутил.
 
У него вообще было прекрасное чувство юмора. Я бы сказала – еврейского юмора: доброго и мужественного, ни для кого не обидного, легко обращаемого на себя самого. В гостях, за праздничным столом, накладывая на тарелку закуску, прищуриваясь, он объяснял, что полноценный натюрморт обязывает уравновесить желтое пятно морковки, например, зеленым огурцом и добавить для соблюдения единой гаммы немного красного перца. В какой-то из отмечаемых дней его рождения он объявил нам, гостям, что ему надоели ритуальные хвалебные речи и поэтому отныне весь вечер будет провозглашать тосты сам, никому другому не давая слова. Окидывая задумчивым взглядом новое женское платье, он глубокомысленно размышлял, годится ли матерьяльчик на переплет для книжки. Он готов был посмеяться со всеми и над собой. Например, едва ли не громче всех смеялся, когда неожиданно в зале конференций Томского университета оказался героем забавной ситуации. Ведущая заседание Фаина Зиновьевна Канунова, заведующая кафедрой русской литературы, не будучи знакомой с Израилем Абрамовичем и глядя в программу конференции, где рядом с фамилией докладчика стояли его инициалы И.А., объявила: «Следующий доклад Смирина Ивана Алексеевича». Из зала подсказывали настоящее имя докладчика. Она взмахнула руками и воскликнула: «Ой, простите, совсем наоборот – Израиля Абрамовича!»
 
Однажды он забежал ко мне домой в перерыве между лекциями в институте усовершенствования учителей. Но я спешила в университет и оставила его, чтобы он не торопясь допил чай, а потом захлопнул за собой входную дверь. Израиль Абрамович совершенно очаровательно рассказывал мне позже, что он так и сделал, только забыл сменить мои домашние тапочки в цветочек на свои ботинки, вынужден был в этом виде явиться в институт и потом – по стеночке, по стеночке – продвигаться в пестрых мягких тапочках к кафедре перед аудиторией в сто человек.
 
Но, конечно, самой яркой чертой личности Израиля Абрамовича была любовь к книге – книге вообще и к каждой в отдельности. Нет ничего легче, чем представить его мальчиком и затем юношей с утра до вечера в библиотеке. В годы, когда книжные магазины торговали одной макулатурой, он выписывал, выменивал, откуда-то привозил, «зарабатывал» чтением лекций все новинки и успевал их прочесть, просмотреть. Он признавался, что в нем, немолодом уже человеке, признанном эрудите, все еще жива мальчишеская надежда, что наконец вот эта книга, новая, последняя, и содержит в себе откровение. Такое отношение к книге обусловило характер его исследовательской работы. Он был чистейшей воды, в лучших классических традициях, историком литературы, когда в моде были, за недостатком научной информации и низким уровнем культуры, доморощенные теоретики и эссеисты. Я знаю его очень интересные статьи о Бабеле и Зощенко. Как историка литературы, Израиля Абрамовича высоко ценили такие научные авторитеты, как Г.А. Бялый, В.А. Маркович, М.М. Гиршман, Б.О. Корман, Л.М. Цилевич, В.П. Скобелев, Р.В. Комина, Н.С. Лейтес, Ф.П. Федоров, в Белграде – М. Иованович.
 
Последние работы Израиля Абрамовича были теоретического характера. Я перечитала его статьи 80-х годов о жанре миниатюры и типологии сюжетов – глубокие, убедительные. Первая – содержит существенные уточнения современных научных представлений о жанровой природе миниатюры, опирающиеся на громадный историко-литературный материал, охватывающий процесс эволюции миниатюры от древнерусской литературы до наших дней. Вторая – собственно теоретическая – предлагает осмыслить наличие сюжетов разных типов и тем самым открывает новые пути анализа художественных текстов. В свое время эти статьи не обратили на себя заслуженного внимания. Мы мало и плохо читаем друг друга.
 
Как истинный филолог, он был, конечно, эстетом. На стенах его квартиры висели удивительные картины его друзей-художников. Он коллекционировал красивые издания, коробочки, изящные статуэтки и редкие бутылки с изысканными напитками, которые не только собирал всюду, но и сам готовил по затейливым рецептам. Он ценил женскую красоту, и у него была красавица жена – высокая, статная, с царственной посадкой головы на длинной шее. В южной Алма-Ате, где восторг перед женской красотой выражают более открыто и бурно, чем в заснеженной Перми, за ней у края тротуара часто следовала машина с плененным с первого взгляда поклонником, не находившим в себе сил отвести глаза, чтобы свернуть с дороги. И сам И.А., что хорошо помнят близкие ему люди, был очень красив в молодости.
 
В нем было много духовных сил – как оказалось, они намного превосходили силы физические. Он очень и всегда любил жизнь, нес в душе неиссякаемое любопытство к жизни. Он был книголюб, книгочей, кабинетный ученый, поэт и философ, но одновременно и лыжник, и неутомимый ходок, чудесный заботливый сын и неистощимый на выдумки отец и дед. Без него трудно представить институтскую библиотеку и книжный магазин, но он естественен и привычен со студентами на колхозном поле, с друзьями в туристическом автобусе, он любил петь и танцевать на вечеринках, читать стихи.
 
Конечно, он не прожил всю свою жизнь, которая соответствовала его натуре, но и не ушел со смертью из жизни нашей, из большого круговорота общей жизни. Мне кажется, что глубоко чтимый и чувствуемый им И.А. Бунин написал в последних строчках «Легкого дыхания» не только о своей героине, но и о непохожем на нее Израиле Абрамовиче, чье «легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре». И как знать, не цитирует ли он ТАМ и другие строчки поэта, на которые имеет полное право:
Настанет Ночь моя, Ночь долгая, немая.
Тогда велит Господь, творящий чудеса,
Светилу новому взойти на небеса.

 – Сияй, сияй, Луна, все выше поднимая
Свой, Солнцем данный лик. Да будет миру весть,
Что День мой догорел, но след мой в мире – есть.
 

Нина Васильева

Уходящая натура

Мы с Израилем Абрамовичем не были друзьями, мы не дружили домами, хотя мой муж и любил потолковать с Израилем Абрамовичем о метафизике; мы не встречались вне деловой обстановки, не перезванивались в обязательном и регулярном порядке; я не знаю его за шумным застольем, не видела его поющим или острящим; я не наблюдала его в кризисные или роковые минуты жизни, никогда не слышала от него ни стонов, ни жалоб; я не знаю его ни в быту, ни за лекторской кафедрой, ни в светской тусовке. Одним словом, я не, не, не… И все же… Каким-то чудесным образом, не близко, а на расстоянии, не часто, а временами, я ощущала некое духовное тепло, некое светящееся излучение, которым была насыщена его личность, он сам – с его ироничной полуулыбкой, умным прищуром глаз, затаенной молчаливостью, всегда расположенный к собеседнику, не произносящий ритуальных фраз или никчемных глупостей, не спешащий, не шумный, не суетливый. Бывает так, что люди проживают жизнь на разных орбитах, почти не общаются, мало и редко пересекаются, но остается взаимное притяжение, точность обоюдного ощущения, какой-то общий духовный центр. Так я всегда чувствовала, что в нашем городе есть Израиль Абрамович Смирин, и от его присутствия город становится шире и светлее, а пространство плотнее, редкие контакты обретают особую необходимость, сказанные слова звучат весомее, несказанные – острее угадываются.
 
…Я позвонила ему вскоре после смерти Идочки, жены и друга, в минуту его глухого одиночества. Он был неожиданно рад и не скрывал этого. Разговор получился легкий, близкий, очищающий. Я его спросила, в каких словах ему сегодня спокойнее и надежнее. Он сказал: «В тютчевских» (мы же всегда гуманитарии!). И прочитал глуховато и очень внятно гениальные стихи:
Не рассуждай, не хлопочи!..
Безумство ищет, глупость судит;
Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему, то будет.
Живя, умей все пережить:
Печаль, и радость, и тревогу.
Чего желать? О чем тужить?
День пережит – и слава Богу!
 
Человек он был глубокий, интересный, значительный. Он воплощал в себе то, по чему мы сегодня все тоскуем: интеллигентность, деликатность, терпимость, одухотворенность. Уходящая натура… Он и ушел, как жил: спокойно, не обременив никого, достойно и незаметно. Ко мне прорвался полуночный голос Танечки Тихоновец: «Нина Евгеньевна! Погибает в областной больнице Израиль Абрамович Смирин, надо бросать все силы, подключайтесь!» Силы были брошены, но они не понадобились. С нашей орбиты сошел еще один Настоящий Человек – и остался с нами навсегда.
Наша страница в FB:
https://www.facebook.com/philologpspu

К 200-летию
И. С. Тургенева


Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014)
Выпуск № 26 (2014)
Выпуск № 25 (2013)
Выпуск № 24 (2013)
Выпуск № 23 (2013)
Выпуск № 22 (2013)
Выпуск № 21 (2012)
Выпуск № 20 (2012)
Выпуск № 19 (2012)
Выпуск № 18 (2012)
Выпуск № 17 (2011)
Выпуск № 16 (2011)
Выпуск № 15 (2011)
Выпуск № 14 (2011)
Выпуск № 13 (2010)
Выпуск № 12 (2010)
Выпуск № 11 (2010)
Выпуск № 10 (2010)
Выпуск № 9 (2009)
Выпуск № 8 (2009)
Выпуск № 7 (2005)
Выпуск № 6 (2005)
Выпуск № 5 (2004)
Выпуск № 4 (2004)
Выпуск № 3 (2003)
Выпуск № 2 (2003)
Выпуск № 1 (2002)