Главная
>
Выпуск № 7
>
К юбилею Григория Абрамовича Бялого (1905-1987)
Борис Егоров
К юбилею Григория Абрамовича Бялого
(1905–1987)
Математика чисел – железная штука, непоколебимая. 29 декабря 2005 года – 100 лет Григорию Абрамовичу Бялому, одному из самых ярких профессоров кафедры русской литературы Ленинградского университета, кафедры периода ее расцвета, когда блистали Г.А. Гуковский, М.К. Азадовский, В.Я. Пропп, И.П. Еремин, П.Н. Берков, В.Е. Евгеньев-Максимов... Мне как ученику Григория Абрамовича (далее буду писать Г.А.), бывшему на 20 лет его моложе, он всегда казался «старым» (Господи, а ведь во время моего студенчества он был сорокалетним!), но чтобы 100 лет – невозможно сразу представить. Лишь пройдя по заветным вехам жестокого ХХ века, куда более жестокого, чем пушкинский, видишь: да, 100 лет. Недавно попалась на глаза моя заметка к другому юбилею Г.А., к его 60-летию (Вестник ЛГУ, 1966, № 8) – тогда мы торжественно отмечали эту дату, смущая Г.А., и уж очень почтенным, патриархальным казался юбиляр... А ведь с тех пор прошло еще 40 лет, и вот – столетие.
Я поступил на филфак ЛГУ в конце 1945 г. Благодаря свободе заочника смог, сдавая экзамен за экзаменом и курсовую работу за курсовой, окончить университет за два с половиной года. Из литературоведческих спецкурсов выбрал «Белинского» у Н.И. Мордовченко и «Тургенева» у Г.А. Бялого. Первый лектор, будущий учитель Ю.М. Лотмана, привлек фундаментальными познаниями исторического и литературного фона и скрупулезным анализом эволюции Белинского, а Г.А. понравился прямо-таки артистическим, завораживающим рассказом о художественном творчестве Тургенева – и тоже, естественно, на широком фоне тогдашней российской жизни. Мордовченко казался большинству студентов скучным, буквоедским (глубокие обобщения были не сразу заметны в его лекциях). А в лекциях Г.А. и поэзия, и художественный анализ, и нравственные экскурсы были на виду, он их акцентировал и умело, деликатно преподносил это подчеркивание (потом я узнал, что Г.А. еще чуть ли не в студенческое время брал уроки артистического мастерства). И все это делалось в спокойной, очень сдержанной манере, совершенно противоположной страстному фейерверку идей и описаний Г.А. Гуковского, главного студенческого кумира тех лет. Но Г.А. тоже пользовался фантастическим успехом, на его тургеневский спецкурс надо было придти пораньше, чтобы занять приличное место, иначе вообще можно было остаться стоять у подоконника. Одна психологически совсем не зажатая парижанка учила меня в юные годы идеальному французскому поведению: надо быть «дискрэ» (discret), т.е. очень сдержанным и скромным. Так вот, лекционную манеру Г.А. (да и вообще его научную и жизненную манеру) можно назвать «дискрэ» – он в этом смысле был идеальным французом.
Позднее, в 1960-х гг., когда я уже имел честь стать младшим коллегой Г.А. по кафедре русской литературы, мне пришлось однажды составлять партийно-профсоюзную характеристику, как тогда говорили и писали, – на Г.А., для его поездки с лекциями в Чехословакию (реальный анекдот: заседает ученый совет факультета, скучно; известный романист и живой человек, Г.В. Степанов обратился к соседу: «Объясните мне, почему теперь стали говорить – “характеристика на...”?» – и сосед начал серьезно размышлять: «Может быть, это калька с французского...»; Г.А. прервал его: «Какое там с французского! это русская калька: “донос на...” – отсюда и “характеристика на...”»; сосед, кажется, согласился). И я, написав разные хвалебные слова о Г.А., хулигански предложил ему, что вместо стандартной формулы в конце характеристики: «Политически выдержан, морально устойчив» я напишу: «Политически сдержан, морально устойчив». Посмеялись. Конечно, ни при какой погоде такая формулировка не прошла бы через партком...
Один только раз я видел Г.А. взволнованно бурным, но случай был, в самом деле, провоцирующий страсти. Апрель 1949 года. Кульминация «борьбы с космополитами», то есть кульминация идеологических еврейских погромов. Сталин в своем нечеловеческом безумии, варварски отправив в ссылку на Восток немалое количество южных народов страны, взялся и за евреев. В нашей вузовской и академической гуманитарной сфере погромы начались с якобы марксистской критики антипатриотических идей в сфере литературоведов, искусствоведов, историков, философов, идей, выуживаемых, например, из утверждений о каком-либо использовании русскими творцами иностранных методов, сюжетов, образов (разрешалось говорить только о влиянии русских на иностранцев!). Как и всюду, на филфаке готовилось расширенное собрание сотрудников с разгромными выступлениями партийных и беспартийных лакеев высокого начальства против выдающихся ученых и педагогов (главными объектами критики оказались, как мы узнали потом, Г.А. Гуковский, В.М. Жирмунский, М.К. Азадовский, Б.М. Эйхенбаум; после собрания-избиения все они были уволены из университета).
Я очень тяжело переживал жуткие выселения чеченцев, ингушей, калмыков, крымских татар и других народов, а начавшийся антисемитский разгул тем более затронул душу. Невозможно было смириться с наглыми инсинуациями, что всю жизнь занимавшийся русским народным творчеством М.К. Азадовский, дескать, антипатриот, он находит в сказках Пушкина зарубежные мотивы; что Б.М. Эйхенбаум унижает русскую литературу, находя у Лермонтова западноевропейские влияния, и т.д. В трудах Г.А. не нашли влияний и заимствований, но придумали другую зацепку: дескать, он нарочно восхваляет и прославляет классическую русскую литературу, чтобы унизить советскую – так что и это антипатриотично! Колоритно: в ответ на упреки, что он молчит, не выступает в свою защиту, Г.А. со смущенной улыбкой говорил: «Неужели нужно доказывать, что я люблю Россию?! Ведь это стыдно!»
Разглагольствования о патриотизме и антипатриотизме больно ранили именно патриотическую душу: ведь расистские устремления грязно прикрывались любовью к моему народу, подонки пытались говорить от имени моего народа, они позорили русский народ, делая его соучастником фашистского шабаша... И я одиноко и наивно выходил на донкихотскую борьбу, разбрасывая листовки, и жаждал публичного выступления против официозных лозунгов. Именно на филфаковском общем собрании я хотел попросить слова и заранее подготовил 30-секундную речь (понимал, что меня стащат с трибуны, не дадут говорить): «Король голый! Все мы понимаем, но молчим. Дело не в ошибках профессоров и не в патриотизме: инициаторы собрания жаждут уничтожить громадное влияние на молодежь со стороны выдающихся профессоров филфака, жаждут торжества серости и сволочизма...» Дальше я не сочинил, не веря, что так долго дадут высказываться. Ясно, понимал, что грозят тюрьма и лагерь – но надо же было как-то доказать миру, что есть другие русские люди.
Готовясь пострадать, я все же решил рассказать Г.А. свой задуманный сюжет. И вот тогда я впервые и уникально увидел Г.А. совсем не сдержанного. Он начал резко и безапелляционно говорить, он – немыслимо для него! – схватил обеими руками лацканы моего пиджака. Смысл его речи был таков: Вы вольны решать свою собственную судьбу, но в данном случае Вы примешиваете к ней и мою; на факультете знают, что Вы – мой ученик, недруги будут очень рады разнести слух, что это я Вас подбил на выступление, и моя университетская карьера будет завершена (много лет спустя я узнал, что Г.А. было от чего волноваться: в 1937 г. погиб его брат, в 1949 г. уже самого Г.А. вначале включили в списки громимых и выгоняемых с работы).
Я не ожидал ни такой страстной реакции Г.А., ни его мнения о конце сюжета. И в самом деле, я не имел права рисковать судьбой учителя, пришлось отказаться от выступления. И тем самым Г.А. буквально спас не столько себя, сколько меня! Спас мне жизнь.
Когда отмечалось 60-летие Г.А., то коллеги по кафедре и аспиранты сделали симпатичный альбом в его честь, каждый вносил свой вклад очерками, рисунками, фотографиями... Я написал лирическое эссе, куда хотел вставить эпизод с бурным поведением Г.А., но юбиляр и здесь запротестовал: время было хотя и немного оттепельное, однако, после снятия Н.С. Хрущева, начались новые заморозки, и Г.А. не рекомендовал открыто рассказывать ту историю; сошлись на том, что я все же в перечень моих благодарностей учителю ввернул фразу: «И еще он спас мне жизнь, а как именно – это знаем мы оба». Интересно, сохранился ли тот альбом? Надо бы расспросить коллег.
О своей жизни Г.А. не очень распространялся, но все же на вопросы отвечал и даже ввертывал в рассказ живые эпизоды (он так же и лекции читал: наряду с анализом произведений следовали художественно представленные эпизоды из биографии писателя). Родился Г.А. в поселке Оредеж, Петербургской губернии. Это – 130 верст на юг от столицы, в советское время сказали бы «за 101-м километром», имея в виду запрет политически пострадавшему селиться ближе к городу, а в царское время таковой была черта оседлости для евреев. Отец Г.А. был лесничим, землемером, торговал лесом и пиломатериалами. Маленький Гриша был надеждой и радостью всей семьи, отцу удалось его пристроить в местное железнодорожное училище. Не очень грамотный дед часто просил внука вечерами читать вслух что-либо из изучаемого в школе. Колоритен рассказ Г.А. о чтении для деда русских народных сказок. Когда по сюжету Мужик оказывался в тяжелой ситуации и начинал охать: «Что же делать? Такова судьба...» – то дед вскакивал с места и возмущался: «Как что делать?! Надо что-то придумать! Не сидеть сложа руки!..» Я уже приводил этот пример в одной статье, объясняя разницу между русским и еврейским менталитетом. Впрочем надо учитывать, что не все герои русских сказок – бездеятельные фаталисты; у моего деда, хорошего рассказчика, любимым персонажем был Гриша-шуточка (забавно совпадение имен!), выпутывающийся из самых безвыходных историй, наказывая попутно жадных и злых и помогая добрым.
Еще интересен был рассказ Г.А. о школьном священнике, благосклонно относившемся к мальчику, который как иудей освобождался от уроков Закона Божьего, но истово посещал их по любознательности. Когда какой-то хулиганистый парень обидел Г.А. (не помню, то ли стукнул, то ли обозвал жидом), священник это заметил и остановил обидчика: «Сейчас же извинись! Ты должен помнить, что когда твои предки в лесу пням молились, его предки во Единого Бога веровали!»
Отец Г.А. рано умер, матери удалось с великими трудностями перебраться в Петроград, где среднюю школу (уже советскую) Г.А. окончил 16-летним, в 1921 году, и тотчас же поступил в Петроградский университет, на отделение русского языка и литературы, где превосходную филологическую подготовку получил в семинаре академика В.Н. Перетца. По окончании университета в 1925 г. Г.А. не сразу пошел по научной и вузовской стезе, он много лет преподавал в школах и на рабочих курсах, хотя уже на студенческой скамье он создал и опубликовал первую научную статью «Основные вопросы марксистской литературной критики» («Красный журнал для всех», 1925, № 4). Но все-таки по-настоящему научной работой Г.А. увлекся в 1930-е годы. Может быть, потому, что с 1934 г. он стал научным сотрудником академического Института русской литературы (Пушкинского Дома), а три года спустя был принят на кафедру русской литературы университета. В 1935 г. он защитил в Пушкинском Доме кандидатскую диссертацию о Гаршине, а четыре года спустя, уже в ЛГУ, – докторскую о Короленко.
Г.А. одним из первых испытывал возвращение к традиционным способам защиты, ведь все предшествовавшие советские годы ученые степени просто назначались по совокупности научных трудов. Любопытно, что в предвоенные тридцатые годы авторефераты печатались предельно сжатыми (они тогда назывались «тезисами»): тезисы к кандидатской диссертации Г.А. составляли три страницы, а докторской – пять.
На материалах кандидатской диссертации была опубликована первая книга Г.А. – «В.М. Гаршин и литературная борьба восьмидесятых годов» (М.; Л., 1937). В этой книге нашли отражение черты Бялого-литературоведа, ставшие потом доминирующими в его исследованиях: интерес к наиболее «поэтичным» русским писателям, и в то же время являвшимся наиболее совестливыми, душевно благородными представителями классической русской интеллигенции второй половины XIX века (помимо Гаршина – Тургенев, Короленко, Чехов); интерес к тонкому эстетическому анализу в сочетании с обрисовкой широкого социального и литературного фона, на котором создавался художественный метод писателя (характерно самое заглавие книги о Гаршине); заметна тяга исследователя к изучению индивидуальных особенностей писателя: показательна в этом отношении его статья «К вопросу о русском реализме конца XIX века» («Труды юбилейной научной сессии ЛГУ», серия филол. наук, 1946), где анализируется своеобразие методов Гаршина, Короленко, Чехова.
Отмеченные черты свойственны всем книгам и статьям Г.А., создававшимся уже на моих глазах; укажу главные из них: «В.Г. Короленко» (М.; Л., 1949; 2-е изд. — Л., 1983), «В.М. Гаршин» (М., 1955; 2-й вариант этой книги: Л., 1969), «Проза шестидесятых годов» (в книге: «История русской литературы», т. VIII, ч.1. М.; Л., 1956), «О некоторых особенностях реализма Глеба Успенского» (Уч. зап. ЛГУ, серия филол. наук, вып. 30, 1957), «Тургенев и русский реализм» (М.; Л., 1962), «Роман Тургенева “Отцы и дети”» (М.; Л., 1963; 2-е изд. — Л., 1968), «Поэты 1880-1890-х годов» (в книге: Поэты 1880-1890-х годов, «Библиотека поэта». М.; Л., 1964), «Тургенев в Петербурге» (Л., 1970; совместно с А.Б. Муратовым), «Русский реализм конца XIX века» (Л., 1973), “Чехов и русский реализм” (Л., 1981), «Русский реализм. От Тургенева к Чехову» (Л., 1990; этот сборник статей Г.А. вышел уже посмертно).
Автора привлекает в творчестве этих писателей отображение противоречий их времени, приводящее к диалектической сложности метода, характеров, коллизий, при том противоречий не «кричащих», не лежащих на поверхности, а скрытых в будничной повседневности (чаще всего в серых буднях переходных эпох), но обнажаемых и заостряемых писателем. Этим объясняется парадоксальность многих проблем, выдвигаемых Г.А.: у Чехова, подчеркивает он, «ненормально нормальное» и «нереально реальное»; в мировоззрении и творчестве Тургенева он раскрывает, как сплелись воедино идеи тщеты, бессмысленности человеческого существования с верой в любовь, красоту, благородство, подвиг; как связано изображение в человеке личного, природного, стихийного с воплощением в нем исторических сил страны и народа.
Метод Г.А. – лектора и автора книг и статей – очень привлек меня, я попросил его в 1946/47 учебном году быть руководителем моей курсовой работы, и он, на мое удивление, без колебаний согласился. Заочнику необязательно было официально записываться в спецсеминар профессора, я в основном трудился самостоятельно дома и в библиотеках, лишь эпизодически заглядывая на семинарские занятия. Тему курсовой работы Г.А. предложил сам: монографию о «Трех сестрах» Чехова – литературоведческий анализ и краткий обзор сценической судьбы. Я с удовольствием согласился и несколько месяцев с еще большим удовольствием создавал первый свой почти научный труд. Именно тогда я окончательно выбрал свою профессию: ведь я учился стационарно в институте авиаприборов и до курсовой работы еще колебался: быть инженером или литературоведом.
Г.А. тогда и сам занимался драматургией Чехова (см. раздел в его главе «Чехов» в академической «Истории русской литературы», т. IX, ч. 2, М.; Л., 1956), и потому раздавал соответствующие темы студентам.
Весной 1947 г. я подал Г.А. свою курсовую, перед этим лишь несколько раз обращаясь за консультациями. Г.А. и как руководитель курсовых и дипломных работ был, по-французски, «дискрэ». Он не командовал, не въедался, не заставлял переписывать страницы и абзацы, а лишь внимательно выслушивал устную речь и вычитывал письменные тексты и делал частные замечания (помню, он тужил, что я так плохо знаю научную литературу: о почтенном и известном специалисте я написал: «некий М. Лемке»).
В следующем, 1947/48 учебном году я завершал филфаковское обучение, и опять же сообщил Г.А. о желании писать у него дипломную работу. Он не возражал и придумал мне совсем не простую тему: «Тургенев и Чехов». Я ахнул и взялся за гуж. Не только метод Г.А., но и вообще ленинградская филологическая школа была мне образцом: прежде чем приступать к собственным выводам, нужно проштудировать полный объем всех текстов писателя, имеющих отношение к теме, и максимальное количество научной литературы по теме. Так что несколько месяцев у меня ушло лишь на пропахивание полных собраний сочинений Тургенева и Чехова, а также всех их напечатанных к тому времени писем. По ходу вырабатывал свой метод анализа и писал черновые наброски отдельных сопоставлений двух писателей. В целом из-за недостатка времени (я до весны еще спешил сдавать оставшиеся экзамены и зачеты) работа моя вышла сыроватая и узковатая, да еще, как я потом понял, в ней проглядывала юная методологическая беспомощность. Но деликатный Г.А. принял ее, опять же ограничившись несколькими частными замечаниями.
А перед защитой дипломных работ были госэкзамены. Я очень волновался: надо было ведь сдать экзамен по всей истории русской литературы, от древности до наших дней, а у меня были серьезные лакуны, особенно в XVIII веке, да еще я с детства страдал плохой памятью. Целый месяц перед экзаменом писал компактные шпаргалки по всем эпохам: даты, названия, имена героев и прочее. Очень помогло. В вынутом билете из четырех вопросов первый был особенно насыщен фактами: «История открытия и изучения “Слова о полку Игореве”». Как раз у меня была такая шпаргалка! Я из нее выписал все основные даты и имена издателей и ученых, и с блеском их перечислил профессору М.О. Скрипилю, принимавшему ответы на вопросы по древнерусской литературе (за отдельными столами сидело около десяти преподавателей, и студенты переходили от одного к другому, в зависимости от эпохи, обозначенной в вопросе билета). Михаил Осипович заинтересовался студентом с такими обширными сведениями, узнал, что я заочник, расспросил о руководителе, о планах и заявил, что будет настаивать при обсуждении ответов не просто на отличной оценке за госэкзамен, а еще и на особой отметке за выдающийся ответ. Так и получилось, Г.А. еще добавил, как рассказал потом, свои добрые слова, и я оказался особо отмеченным, что означало фактически рекомендацию в аспирантуру. Защита дипломной работы прошла благополучно, оппонентом у меня был грозный партийный вождь Г.П. Бердников, который несколько месяцев спустя будет громить «космополитов».
Я, конечно, был благодарен Г.А. и его коллегам за рекомендацию в аспирантуру, которую мог воспринимать тогда как чудо: ведь мало того, что заочник, я еще был беспартийным, принципиально не вступая в комсомол. Но меня погубила научная совесть: зная обильные пробелы в своих познаниях, я не решился сдавать вступительные экзамены в аспирантуру со шпаргалками, задумал взять в следующем учебном году несколько уроков в средней школе, лишь бы не умереть с голоду, и как следует освоить весь курс истории русской литературы, заполнив зияющие дыры. Но я тем самым закрыл себе путь в ЛГУ: тогда кафедры все точно заранее рассчитывали относительно списка поступающих в аспирантуру, мне было выделено место, которое пропало, Бердников, говорили, бушевал и посылал мне громы и молнии. Г.А. тоже не одобрил моей стеснительности, уверяя, что все бы прошло благополучно.
В 1949 г. я, уже вооруженный знаниями, подал документы в аспирантуру Пушкинского Дома. Там оказался сотрудник, который активно агитировал меня поступать: это был замечательный человек и ученый В.И. Малышев, с которым меня познакомил мой родственник (свойственник) А.А. Васильев, служивший в военные годы вместе с Малышевым солдатом Ленинградского гарнизона: Малышев был там парторгом роты, а Васильев – комсоргом. Владимир Иванович и в Пушкинском Доме был членом парткома, поэтому знал всю подноготную института; он сказал мне, что у меня есть все шансы поступить к ним в аспирантуру, но я должен выполнить важное условие: ни единым намеком не должен упоминать имя Г.А. как своего руководителя: в институте господствовали антисемитские настроения.
Незадолго перед этим, в апреле, через ЛГУ и Пушкинский Дом прокатились погромы «космополитов», и предостережение В.И. Малышева было объяснимым, но я, лишь недавно отрешенный Г.А. от антипогромного выступления на филфаке, перекосился душевно от нового запрета и заранее решил: выкручиваться и умалчивать не буду. Экзаменовали меня два именитых старика, Н.К. Пиксанов и В.А. Десницкий, при участии партийного босса В.А. Ковалева. Главную роль играл Пиксанов. Просмотрев в конце моей дипломной работы, поданной в виде реферата, список использованной литературы и, видимо, недовольный отсутствием там его трудов (говорят, это всегда его больно задевало), он задал мне неожиданный вопрос: «Не вижу я в списке; изучали ли вы исторические источники о крестьянских волнениях второй половины XIX века?» – «Нет, – ответил я удивленно, – это не входило в мою задачу». Последовал второй вопрос: «А кто был Ваш научный руководитель?» И я, заранее уже это решивший, ответил открытым текстом, что Г.А. «А, тогда понятно», – полусердито, полуудовлетворенно пробормотал Пиксанов. Это и решило мою судьбу. Задали еще несколько каких-то мелких вопросов для проформы – и поставили мне экзаменаторы великолепную двойку...
Было и общее тяжелое чувство, и растерянность от полной неясности дальнейших путей (со школой я уже расстался). Походил по некоторым издательствам и позвонил в радиокомитет (узнал, есть вакансия редактора) – но всюду требовались члены коммунистической партии. М.М. Калаушин, тогда возглавлявший литературные музеи и заповедники, пообещал место, но потом (узнал о двойке в Пушкинском Доме, что ли?) как-то уклонился.
Г.А. усердно называл мне возможные места и имена (кажется, и Калаушина он тоже просил), и, наконец, один вариант он нашел очень приличный: В.Е. Евгеньев-Максимов искал секретаря, Г.А. порекомендовал меня, Владислав Евгеньевич пригласил к себе, долго расспрашивал и, кажется, был удовлетворен. Но вскоре Г.А. узнал о еще более перспективном варианте: в симпатичном маленьком пединституте им. М.Н.Покровского (тогда в Питере существовал еще один пединститут, кроме Герценовского), где была весомая кафедра русской литературы (Л.И. Кулакова, А.С. Долинин, Д.Е. Максимов, А.М. Астахова и др.) в начале ноября 1949 г. был объявлен добавочный прием в аспирантуру: образовалось незаполненное место, на которое не был принят сдавший экзамены на все пятерки П.С. Рейфман, ныне профессор Тартуского университета, – министерство не утвердило его как не получившего рекомендацию в аспирантуру и не имевшего стажа работы в школе. На эту вакансию было подано, кроме меня, еще три заявления, и всех четырех, успешно сдавших вступительные экзамены, министерство утвердило, хотя никто из нас не имел школьного стажа работы и не представил рекомендации... Моими товарищами стали Л.Д. Хихадзе, ныне профессор Тбилисского университета, Л.А. Белая, театровед, и М.И. Земская, писательница. В моем открытии пединститута им. М.Н. Покровского тоже была большая заслуга Г.А.
Потом много лет мы уже научно дружили, обменивались выходившими книгами и статьями, а в 1962 г. Г.А. снова принял участие в моей судьбе. Разная филфаковская шушера (говорю о ЛГУ) всячески препятствовала моему приходу на кафедру русской литературы, несмотря на официальное приглашение заведующего кафедрой И.П. Еремина (конечно, здесь тоже была подсказка Г.А., товарища Игоря Петровича с их студенческих лет). Тогда все шесть профессоров кафедры пошли на прием к ректору А.Д. Александрову, и, заручившись его согласием, добились моего утверждения. И все последующие четверть века жизни Г.А. мы уже бессюжетно общались человечески и научно.
Нет, вру, один сюжет был. Когда в 1970-х гг. я заведовал кафедрой русской литературы Герценовского пединститута и при кафедре успешно работали группы ФПК (это факультет повышения квалификации, куда командировались на семестр преподаватели провинциальных вузов), я пригласил Г.А. со спецкурсом, и он со всегдашним общегородским успехом (кто только не приходил его слушать!) прочитал неожиданный спецкурс о Достоевском. Интересно, что Г.А. совсем не акцентировал мрачные, болезненные стороны творчества «жестокого таланта», почти не останавливался на имперских и националистических крайностях публициста, а подробно рассматривал добрые, человечные черты его произведений и художественное новаторство. Мистические аспекты у Достоевского Г.А. заменил детальным рассказом о жизненных реалиях: об увлечении спиритизмом в России и Западной Европе, о комиссии, созданной Д.И. Менделеевым, о его споре с верившим в спиритизм А.М. Бутлеровым. Гуманный и либеральный ученый оставался самим собой и соприкасаясь со страшным миром Достоевского...
Когда Г.А. уже не было на свете, в 1996 г. издательство Санкт-Петербургского университета выпустило сборник «Памяти Григория Абрамовича Бялого. К 90-летию со дня рождения», где младшие коллеги и ученики вспоминали о наиболее характерных чертах Г.А., ученого и человека, и сквозь все их очерки красной нитью проходили его главные особенности: ум, артистизм, литературоведческий талант, доброта, деликатность, сдержанность.
|
К 200-летию
И. С. Тургенева
Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014) Выпуск № 26 (2014) Выпуск № 25 (2013) Выпуск № 24 (2013) Выпуск № 23 (2013) Выпуск № 22 (2013) Выпуск № 21 (2012) Выпуск № 20 (2012) Выпуск № 19 (2012) Выпуск № 18 (2012) Выпуск № 17 (2011) Выпуск № 16 (2011) Выпуск № 15 (2011) Выпуск № 14 (2011) Выпуск № 13 (2010) Выпуск № 12 (2010) Выпуск № 11 (2010) Выпуск № 10 (2010) Выпуск № 9 (2009) Выпуск № 8 (2009) Выпуск № 7 (2005) Выпуск № 6 (2005) Выпуск № 5 (2004) Выпуск № 4 (2004) Выпуск № 3 (2003) Выпуск № 2 (2003) Выпуск № 1 (2002) |