Главная > Выпуск № 4 > Дом (продолжение)

Нина Васильева

Дом*

Владимир Васильевич Воловинский
(продолжение)**
 
Владимир Васильевич появился в Доме ученых в 1960 году, когда он и Римма Васильевна стали мужем и женой. Я хорошо помню, как начинался и разворачивался этот красивый роман. Они познакомились в конце 50-х годов на одном из мероприятий, проводимых местной писательской организацией. Римма Васильевна в те годы «внедряла» в жизнь города одну из своих идей: открыть при Союзе писателей Перми секцию критиков. Секцию тогда не открыли, а взаимная симпатия двух незаурядных людей вспыхнула и перешла в быстрый роман. Владимир Васильевич тоже жил на Комсомольском проспекте, в доме, расположенном по диагонали к Дому ученых, и из бокового окна эркера в комнате Риммы Васильевны было отлично видно окно комнаты Владимира Васильевича. Это географическое удобство успешно ими использовалось для лирической связи: вечером шло «перемигивание» электрическими лампочками – так они извещали друг друга, что оба дома. Игра их увлекала, и очень скоро эти романтические огоньки стали их интимной азбукой, языком бессловесной беседы. Мы, ученики и дипломники Риммы Васильевны, ходившие за ней толпами и часто бывавшие дома, отнеслись к этому языку жестов ревниво, почувствовав, что наше право на общение с Риммой Васильевной забирает некто неясный, ненужный нам и лишний. Чуткая Римма Васильевна, поняв нашу настороженность, объяснила нам, что угрозы нет и у нас с ней всё останется по-прежнему. Тем не менее этот нежданный Соперник не был нами принят, и, чем обширнее становились его права на Римму Васильевну, тем меньше он нам нравился. И мы «секли» детали, которые оправдывали наше неприятие Владимира Васильевича: нам не нравилось, что он носит рубашку поверх брюк, а не заправляет её под ремень; нам не нравились сандалии на его ногах, у которых всегда высоко «задирались» носки при ходьбе; нам не нравилось отсутствие галстука в его наряде. А он как нарочно почти всюду сопровождал Римму Васильевну, так что маленький сын Льва Ефимовича Кертмана Гера очень точно окрестил его: «проводчик». Так вот, «проводчик» очень скоро не то чтобы вытеснил нас из сознания Риммы Васильевны, а переключил его на другие регистры – дом, семья, очаг. Через год родилась Марина, и мы далеко не все и далеко не сразу нашли общий язык с Владимиром Васильевичем, прониклись его глубиной и самобытностью. Он был из тех людей, которые плохо раскрываются через внешнюю форму; нужны были усилия, чтобы разглядеть и оценить его подлинное содержание. За сдержанностью и аскетичным лаконизмом манер надо было угадать человека нежного и тонкого сердца, за прямолинейными, а точнее, прямыми оценками – его нравственные принципы и весь кодекс мужского благородства. Об этом великолепно рассказывает его дочь, Марина Воловинская:
 
“Владимир Васильевич родился 1 мая 1928 года в Москве, в том же районе, что и М. Ю. Лермонтов, у Красных ворот. В его характере соединились черты, свойственные лермонтовским романтическим героям (гордость, мятежность души, индивидуализм, возвышенность стремлений, максимализм, бунтарское отношение к миру) и прямолинейность правильного советского мальчика, родившегося в день одного из двух главных государственных праздников. В детстве папа всерьез верил, что первомайские демонстрации устраиваются в его честь.
 
Убежденность в собственной исключительности и высоком предназначении культивировала в нем его мать Елена Исидоровна (урожденная Кравченко), которая в молодые годы была общепризнанной красавицей, о чем всегда помнила сама и не позволяла забывать другим. Она родилась в Иркутске, по-моему, в семье железнодорожника, но благодаря незаурядной энергии сумела переехать в Москву и закончить Плехановский институт. Даже ее московский адрес – Хорошевское шоссе, дом 5, квартира 5 – как нельзя лучше соответствовал жившему в ее душе комплексу отличницы. «Видишь, – говорила она мне, – в адресе две «пятерки», и шоссе Хорошевское от слова «хорошо».
 
Ее предки жили на Украине, но после того как прадед поджег у помещика овин, его сослали в Сибирь. Когда папа конфликтовал с начальством, проявлял упрямство, нетерпимость, мама со вздохом замечала: «Опять в Михалыче разбушевались гены прадеда, который жег овин». О довольно рано ушедшем из жизни отце он вспоминать не любил, но, насколько я поняла, мой дед Василий Александрович Воловинский, был каким-то начальником, по крайней мере, из рассказов бабушки я помню, что в доме Воловинских была не только няня, но и домработница. Отношения отца и сына были непростые. В папин день рождения мы всегда поднимали тост в память бабушки, но когда однажды Зинаида Васильевна предложила: «Наверное, нужно вспомнить и отца Владимира Васильевича», – он резко ответил: «Нет, не нужно».
 
Зато я хорошо помню, как каждому, приходящему в дом, бабушка непременно рассказывала о родственнике по фамилии Воловинский (не помню, какая именно у нас ним степень родства, скорее всего, он папин дядя по отцовской линии, родной или двоюродный), который произвел революционный переворот в советской колбасно-сосисочной промышленности, предложив заворачивать колбасные изделия не в натуральную кишку, как это было принято раньше, а в целлофан. Благодаря этому гениальному рацпредложению, в масштабах страны были сэкономлены гигантские средства. Обессмертивший фамилию Воловинских родственник (надо сказать, что его изобретение не утратило своей значимости до сих пор) удостоился приглашения на прием к самому Микояну, который благодарил его от имени партии и правительства. На что изобретатель, как гласит семейная легенда, в которую я плохо верю, ответил: «Из дерьма конфетки не сделаешь». Впрочем, папа относился к рассказам бабушки о родственнике, который, как говорила моя мама, «перепортил всю колбасу в стране», со сдержанной иронией. Попытки бабушки подчеркнуть выдающиеся достижения семьи Воловинских всегда вызывали у него чувство внутреннего протеста. Он хотел выстраивать свою судьбу сам, без чьей бы то ни было помощи.
 
Поэтому после окончания Московского полиграфического института по специальности «Редактирование политической и художественной литературы» в 1951 году уехал по распределению в Пермь, где у него не было ни одного знакомого человека. Бабушка до самой смерти так и не смогла осознать, что это решение не было неудачной шуткой. Ведь другие, «нормальные», люди, напротив, всеми правдами и неправдами пытались перебраться из провинции в Москву, как-то закрепиться там, даже в том случае, когда возникали проблемы с жильем и работой. В случае с папой все было наоборот. Жилье было как раз в Москве. В Перми ему поначалу дали комнату на Кислотных дачах, откуда он каждый день добирался на работу в книжное издательство к девяти часам утра на велосипеде (как он это делал зимой, не знаю), и только спустя несколько лет он переселился в одну из маленьких комнат коммунальной квартиры на Комсомольском проспекте, напротив дома № 49. Московскую квартиру после смерти бабушки мы бездарно потеряли, потому что официально передавать квартиры по наследству в те времена было нельзя, а искать какие-то обходные пути (оформлять с мамой фиктивный развод, давать какому-нибудь чиновнику взятку) папа не желал из принципа. Определение «бездарно» в данном случае принадлежит мне, отец всегда был абсолютно уверен, что поступил правильно. Сохранить верность себе для него было важнее, чем сохранить квартиру в центре Москвы. Ему было свойственно двигаться «против течения», и это неудобное свойство он не утратил до конца своей жизни.
 
Впрочем, отъезд в Пермь был продиктован не только желанием доказать бабушке, себе самому и всем окружающим, что он может быть хозяином своей судьбы. Он был москвичом по происхождению, но не был им по внутреннему складу своей личности: он не умел и не хотел жить в московском ритме, ему был чужд московский стиль общения, он не хотел осваивать московские правила игры, поэтому, когда возникла возможность вернуться в столицу уже вместе с семьей (маму приглашали работать в издательство «Советская энциклопедия» и, по-моему, в журнал «Литературное обозрение»), он был категорически против: к Москве душа не лежала, это был не его город.
 
Уверенность бабушки в том, что романтические устремления сына разобьются, столкнувшись с суровой действительностью, и он, наконец, вернется под родительский кров, была поколеблена после того, как он сообщил ей о своем намерении жениться. Насколько я понимаю, брак родителей поначалу рассматривался как мезальянс как родственниками со стороны Воловинских, так и мамиными друзьями. Причем каждыми по-своему. Тот факт, что Вовочка Воловинский, родившийся 1 мая в привилегированном роддоме у Красных ворот, имеющий дядю, который произвел переворот в колбасной промышленности, женится на какой-то провинциалке, пермячке (наши московские родственники так и не смогли запомнить, где находится Пермь, и всегда именовали нас «родственниками из Сибири»), глубоко шокировал Воловинских. Не такой представляла Елена Исидоровна судьбу своего единственного сына.
 
С другой стороны, мамины друзья тоже были несколько удивлены, что она, доцент, заведующая кафедрой, человек, уважаемый среди пермских филологов, сделала своим избранником никому не известного скромного редактора книжного издательства. А некоторые коллеги папы по издательству были убеждены, что он женится по расчету. Так, в семейном архиве сохранились шутливые стихи одной из папиных коллег (а что есть в каждой шутке, известно всем):
Вы могли стать –
Любовью моей.
Не первой,
Последней любовью…
Но в жизни
Расчет – на первом месте,
А не любовь.
Вот почему
Вы не стали тем,
Кем испугались стать.
 
Тот, кто хорошо знал папу, прекрасно понимал, что такое объяснение его выбора – абсолютная бессмыслица. Другой вопрос, что он хорошо осознавал (и даже преувеличивал) мамино профессиональное превосходство и различия в их с мамой социальном статусе. Об этом свидетельствуют сохранившиеся с той поры письма родителей (приняв историческое решение жениться, папа уехал со своей матерью Еленой Исидоровной отдыхать в Керчь и пробыл там около месяца, в течение которого они с мамой вели активную переписку). Так, мама в ответ на несохранившееся письмо отца разуверяет его: «Ты говоришь “тянуться”. Мне это слово не нравится не с точки зрения “лексикологии ложной скромности”, а просто оно не соответствует фактам: мы договорились “сложить вместе” то, что у нас есть с тобой.… А вообще-то ты знаешь, я люблю в тебе именно зрелость, независимость и, если хочешь, умение ценить себя по заслугам… Что же касается университетских методических фокусов и опыта, обретающегося только в аспирантских “башнях”, – то я выложу тебе все это в несколько вечеров в обмен на тайны редактирования, познания в технике и прочие твои энциклопедические завоевания».
 
Отец действительно обладал энциклопедическими знаниями, его уникальная память хранила всевозможные сведения (многие из которых нам с мамой казались абсолютно ненужными) из географии, химии, орнитологии, астрономии, истории как древней, так и новейшей. Он хорошо знал библейские тексты, читал наизусть монологи из «Леса» Островского, «Разбойников» Шиллера, «Смерти Иоанна Грозного» А. К. Толстого, «На дне» Горького (любил монолог Барона), стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Некрасова (особенно часто – стихотворение «Влас»), Брюсова, Саши Черного, целыми страницами цитировал «Историю одного города» Салтыкова-Щедрина (можно представить, как это все звучало в коммунальной квартире под аккомпанемент шипения соседских сковородок).
 
Особенное пристрастие у него почему-то было к птицам и гидроэлектростанциям. Одной из любимейших пластинок папы были «Голоса птиц в природе». Он слушал её чуть ли не каждый день с неизменным наслаждением. Маму птицы не увлекали и даже раздражали, она считала, что в нашей квартире и без записанных на пластинку птиц хватает разнообразных звуков: постоянно звонил телефон (в квартире жили, по сути, три семьи, и у каждого из жильцов был достаточно широкий круг телефонных собеседников, с которыми подробно обсуждались не только бытовые, но также производственные, психологические, этические, эстетические, философские и прочие проблемы), с кухни раздавался стук (соседка Муза Николаевна любила готовить отбивное мясо, а также постоянно что-то рубила сечкой в корыте, напевая «Зачем вы, девочки, красивых любите?»), стиральные машины, пылесосы и прочая бытовая техника в 60-е годы тоже не отличались бесшумностью. Увлечение гидроэлектростанциями разделялось нами с мамой еще в меньшей степени, чем любовь к птицам. Мы просто изнемогали от бесконечных рассказов о шлюзах, турбинах, емкости водохранилищ и среднегодовой выработке электроэнергии (все цифры он держал в голове). Временами он пытался привлечь наше внимание с помощью фраз типа: «Это же архиинтересно». Но «архиинтересно» нам не было.
 
Однако все это не значит, что у родителей не было объединяющих их интересов. Безусловно, у них был общий духовный мир, который папа трепетно и ревниво оберегал. Особенно остро я это ощутила, перечитав письма, которые он отправлял маме в роддом, и мамины ответы на них. Всего сохранилось 13 его посланий в голубых конвертах, самое короткое из которых занимает 8 страниц, а самое длинное – 20. Читая эти очень искренние (и, к моему удивлению, абсолютно не занудные) письма, полные пронзительного лиризма, иногда окрашенного юмором, я и узнавала своего отца и в чем-то заново открывала его. В этих письмах – ощущение не просто внутренней близости, а в какие-то моменты неразделимости, полного единства подтверждают и мамины слова в одном из писем: «Твои письма я воспринимаю и как свой (подчеркнуто мамой) одновременно сокровенный дневник».
 
При этом родители очень ценили друг в друге неповторимую личность. Слово «личность» было одним из самых главных в папином лексиконе (наряду со словом «единомышленник»). Неслучайно он отказался давать маме свою фамилию (а она ей так нравилась!), чтобы не подавлять ее индивидуальность. К своему отцовству он относился серьезно (и не только к практическим обязанностям, которые выполнял самоотверженно, но и к философскому осмыслению своего нового статуса), но при этом самым главным для него оставались отношения с мамой. Процитирую еще одно письмо: «Маме ты писала, что привыкла видеть в окне мои счастливые глаза. А почему они счастливые? Потому что с тобой (здесь и далее подчеркнуто отцом, он вообще любил подчеркивать) все кончилось благополучно, потому что тебя вижу не усталой и выздоравливающей, потому что снова вижу тебя. Если бы мама (имеется в виду Наталья Романовна) понимала это до конца, она порадовалась и позавидовала бы. Ее сейчас больше интересует Мариночка. А меня – ты. Для меня пока достаточно, что Маринка здорова и хорошо ест. На кого и как она похожа, меня сейчас очень мало интересует. Зато для меня исключительно важно, какими глазами ты на меня смотришь и как смотришь. Даже важнее, чем раньше». Другое письмо он заканчивает словами: «Я тебя очень сильно жду. Маринку я, конечно, тоже жду, но совсем по-другому, специфически. С того момента, как вас физически разделили – ты для меня одно, она – другое. Словом, я жду тебя. И не мать моей дочери, а самого большого и близкого друга». Они действительно были не  просто супругами, но и друзьями-единомышленниками, потому что едины были в главном: и для него, и для нее важнее всего было оставаться в нравственном, а не в материальном выигрыше.
 
Во мне он тоже хотел видеть в первую очередь личность и пытался доступными ему средствами ее во мне воспитывать. Как-то незнакомые люди сказали маме на улице: «Мы обратили внимание, как ваш муж водит дочку в детский сад (эту неприятную для мамы обязанность, связанную с необходимостью рано вставать, он целиком взял на себя, несмотря на то, что тоже был «совой»). Другие родители просто тащат своих детей как что-то неодушевленное, а он всегда с ней по дороге разговаривает». Удивительно, что он умел находить темы для таких «разговоров», интересные нам обоим. В частности, мы с ним вместе сочиняли бесконечную историю про дружбу медведя Миши с котом Барсиком. Я уже плохо помню детали, с уверенностью могу лишь сказать, что это совместное творчество очень нас увлекало. В папе вообще было много детского, несмотря на всю его серьезность (не кажущуюся, а настоящую). В одном из писем из роддома мама признавалась ему: «Это удивительно. Но я смотрю на тебя, взрослого, «толстого», даже небритого иногда, и умею теперь видеть в тебе (и любить) и мальчишку, который плакал из-за зайца».
 
Как он любил новогодние праздники! Я ни разу в жизни не видела взрослого мужчину, который так эмоционально воспринимал бы елку. Летом мы собирали с ним в лесу шишки, он заботливо заготавливал золотую и серебряную краски, и в заранее намеченный день мы садились эти шишки раскрашивать, с тем чтобы в Новый год украсить ими елку. Папа, опять же заранее, готовил трехлитровую банку зеленоватого цвета, в которую елка должна быть поставлена, аспирин, чтобы она хорошо себя чувствовала и подольше стояла, и зеленую леску (опять же тщательно продуманного оттенка), чтобы привязать елку и при этом не нарушить эстетики. Дней за 5 до Нового года мы с ним (с одинаковой степенью волнения) начинали ожидать звонка мужа Т. Н. Маляровой, который работал в лесничестве и по блату выбирал нам самую стройную и пушистую елку, какую только можно было себе представить. Вообще папа блата категорически не признавал. Когда мама сообщила ему о перспективе предстоящего отцовства, первой его фразой было: «Рожать будешь, как все, чтоб безо всякого блата». Мама была совершенно уверена, что такой реакции на подобное известие не было ни у одного мужчины в мире. Но на елку его принципы почему-то не распространялись.
 
Наше с ним общение не исчерпывалось украшением елки и сочинением историй про Мишу с Барсиком. Когда я училась в классе шестом или седьмом (это было во времена брежневского «застоя», году в 1976) именно от него я впервые узнала о сталинских репрессиях. Он бережно хранил вырезку из «Известий» со стихотворением Евтушенко «Наследники Сталина», которое вплоть до горбачевской перестройки больше нигде не публиковалось. Он ненавидел Сталина как-то очень личностно, ожесточенно, всю душу вкладывая в эту ненависть. Для него было очень важно, «чтоб Сталин не встал // И со Сталиным прошлое» (цитирую Евтушенко). Поэтому так болезненно он отнесся к постановке нашим драматическим театром написанной в годы культа личности пьесы В. Соловьева «Великий государь». Название этой пьесы говорит само за себя – жестокость Ивана Грозного (а параллель между ним и Сталиным весьма прозрачна) оправдывалась необходимостью укрепления государства. Обращение нашего театра к этой пьесе папа пережил как личную трагедию. На обсуждении спектакля он сказал все, что по этому поводу думает, после чего разорвал дружеские отношения с театром, на спектакли которого долгое время писал рецензии в «Вечерней Перми», и с горя заболел.
 
Так же принципиально он разошелся в свое время с В. В. Орловым, под руководством которого работал на кафедре философии. Мы даже дружили домами, передавали по наследству сыну Орловых Диме детские вещи, ходили друг к другу в гости. Однажды во время праздничного застолья, когда мне было 1,5 года, я через весь стол бросила в Орлова, одетого в соответствующий торжественному случаю костюм, испачканную в майонезе ложку (вообще-то поступок для меня даже в этом возрасте не характерный). Однако причиной разрыва отношений стала не злополучная ложка, а идеологические разногласия. Когда я уже была в сознательном возрасте, папа объяснял мне свой уход с кафедры философии тем, что они разошлись с Орловым в оценке Чехословацких событий 1968 года (папа осудил ввод войск в Чехословакию). Но я так понимаю, что это был лишь один из пунктов разногласий, тем более что ушел он из университета не в 1968 году, а немного позднее.
 
Так или иначе, ушел он из университета добровольно, что было в те времена не так уж часто – работа на кафедре считалась престижной. Как и в случае с московской квартирой, самое главное для него было сохранить верность своим убеждениям. Однако я думаю, что уход с кафедры, так же, как и отъезд из Москвы, имел несколько причин, в которых папа сам не до конца отдавал себе отчета. И одна из них заключалась в том, что преподавательская работа не была для него органичной. Он не умел общаться в жанре диалога, а его монологи, выстроенные по всем правилам русского литературного языка, с большим количеством причастных и деепричастных оборотов, не каждый имел терпение выслушать до конца. Мама называла его «немецким мальчиком в штанах», имея в виду героя очерков Салтыкова-Щедрина «За рубежом», и предлагала повесить на стену в гостиной плакат: «Михалыч, не нуди!!!» В его занудстве был элемент стилизации и самоиронии, но когда он мне звонил по телефону и произносил: «Приветствую тебя, дочь моя Марина. Это тебе изволил позвонить, как ты, наверное, сама уже догадываешься, твой отец  (еще бы не догадываться!). Мое намерение позвонить тебе, которое я в данный момент осуществляю, объясняется тем, что я имею сообщить тебе нижеследующее. Итак, слушай меня, пожалуйста, внимательно», – у меня пропадало всякое желание слушать его внимательно. На его счастье, большую часть его жизни рядом с ним была мама, которая способна была его выслушать и понять (хотя далеко не во всем была с ним солидарна). Я считаю, что встреча с мамой была самой большой удачей в его жизни.
 
По мелочам же ему всегда не везло. В той местности, куда он приезжал на отдых, всегда начинался дождь. Это замечали не только мы с мамой, но и посторонние люди, например, хозяйка дачи, которую мы снимали в Верхней Курье, Антонина Георгиевна. Однажды он уехал по путевке в Грузию, и в Перми началась страшная засуха – за весь июль ни одной дождинки. «Где же Владимир Васильевич?! – сокрушалась Антонина Георгиевна, – так у меня пропадет весь урожай!» Самое смешное, что на Грузию обрушились ливневые дожди, которые тоже не прекращались весь срок его путевки, и он там простудился, хотя всем известно, что не холодный климат – главная проблема Грузии.
 
Я поняла, что вспоминать могу до бесконечности. Мне кажется, что я не раскрыла еще много граней его личности. Поэтому еще несколько моментов хочу изложить тезисно. Он был галантным мужчиной – всегда подавал руку женщинам, выходящим из транспорта (причем, не только знакомым), не позволял себе сидеть, если женщина стоит, подавал пальто. Но при этом он не был человеком светским: не умел делать комплиментов, поддерживать светский разговор, наоборот, мог сказать женщине: «Как вы плохо выглядите!» (это было признаком заботы). Очень характерный эпизод. Однажды он «спас» на улице нашу соседку по квартире Надю Журавлеву от привязавшегося к ней пьяного хулигана. Когда Надя, уже дома, пришла его благодарить, он был искренне изумлен, так как не заметил, что «спасал» именно ее. Он сделал свое благородное дело и пошел дальше, даже не взглянув на девушку. Мне кажется, Надя была разочарована. Когда папа встречал на улице соседа по дому Чирвинского, ведущего на поводке спаниэля Уртитку (Уртика), он, не обращая никакого внимания на хозяина, произносил: «Здравствуй, пес». Фраза звучала несколько двусмысленно и вызывала у нас с мамой одновременно смех и чувство неловкости: вдруг Чирвинский обидится.
 
Папа был человеком замкнутым и малоконтактным, но у него было несколько друзей. Наиболее близкие: Алексей Михайлович Домнин, Владимир Андреевич Рачков, Лидия Константиновна Пономарева, Вера Васильевна Дикусар. Особенно мне запомнился Владимир Андреевич. Он был на три года старше папы, и эта незначительная, вроде бы, разница в возрасте давала себя знать, потому что, во-первых, Владимир Андреевич был участником войны (что папа глубоко уважал). Во-вторых, у Владимира Андреевича был более основательный житейский опыт, поэтому к его советам папа прислушивался. Они звали друг друга Андреич и Васильич, т.к. Владимирами были оба, еще папа называл Рачкова «доктор», т.к. тот действительно был медиком, и «дядя». Рачков был заведующим кафедрой физического воспитания, врачебного контроля и лечебной физкультуры (ЛФК) мединститута (данные я взяла из биографического словаря) и сам был прекрасным спортсменом, в частности поднимал гирю, вообще был физически очень сильным человеком. В одном из писем маме в роддом папа рассказывает маме, как Рачков поздравлял его с рождением дочери (т.е. меня): «Доктор – в своем амплуа – обозвал меня папой и поднял на руки, как ребенка». Трудно найти людей более несхожих по характеру, чем папа и Владимир Андреевич. Папа – серьезный, самоуглубленный, замкнутый, склонный погружаться в негативные эмоции. Владимир Андреевич – улыбчивый, общительный, жизнерадостный, на любой случай у него была готова какая-нибудь шутка-прибаутка. Но они действительно любили и уважали друг друга, и вместе им было хорошо. Потом Владимир Андреевич переехал в Ленинград и там скоропостижно умер от саркомы в возрасте 54 лет. Для папы это, конечно, был большой удар”.
 
Человек – это очень часто штрихи, детали, мелочи. Владимир Васильевич, не любящий демонстративных жестов и самообнажения, «прочитывался» именно через мелочи. Его зять Владимир Ильич Ширинкин тонко понял эту сущностную особенность Владимира Васильевича. Он вспоминает:
 
“Начну издалека. Я впервые услышал о Владимире Васильевиче Воловинском, когда еще, что называется, не был вхож в его дом. За вечерним чаем с наливкой, расчувствовавшись, моя давняя подруга вдруг принялась вспоминать беззаботные студенческие годы: «Был у нас один очень умный преподаватель атеизма… до университета, между прочим, работал кантором в синагоге…». Годами позже, узнав Владимира Васильевича лучше, как это только может позволить себе зять, я, вспоминая со смехом тот давний разговор, убеждался, что этот поистине дикий вымысел в отношении моего тестя выглядел вполне правдоподобно. Безудержное мифотворческое воображение студентов стремилось наделить Владимира Васильевича Воловинского фантастическими характеристиками именно в силу его исключительной оригинальности и непохожести на других.
 
Владимир Васильевич, казалось, был эрудирован во всех областях знаний. Часто мне думалось, к чему такой объем излишней информации. По роду своих занятий, понятно, он хорошо знал Священное писание, и особенно – Ветхий завет. Помню, как Лина Кертман с восторгом рассказывала о своих пешеходных прогулках по Иерусалиму, местам Священной истории. Он, ссылаясь на авторитет Тацита, поправлял её, когда это ему было необходимо, или просил уточнить те или иные впечатления. Я тогда подумал про себя: не тебе, Лина, а тестю нужно было ехать в Израиль. Помню, зашел разговор о Гефсиманском саде, где, по преданию, был предан своим учеником Христос. «А вот этого не могло быть в принципе, – обрадовался Владимир Васильевич, – сад этот, между прочим, был заложен во втором веке уже нашей эры», – и с увлечением стал обосновывать свою точку зрения.
 
Многое в моих отношениях с ним ушло в слова и забылось, остались в памяти поступки, на первый взгляд незначительные, но в них, в мелочах, проявляется личность. Владимир Васильевич Воловинский был подлинным аристократом духа. Многие охотно согласятся со мной, что Пермь – это не то место, где можно демонстрировать свой аристократизм, не опасаясь стилистического несовпадения с окружающей средой. И всё же… прочно усвоенным привычкам воспитанного человека он не изменял даже там, где о них, как говорится, слыхом не слыхивали.
 
Однажды летом, позвонив мне по телефону, Владимир Васильевич предложил моей матери свою физическую помощь – полить на садовом участке огурцы, морковь и прочую культурную растительность. Я несколько удивился такому порыву души, зная тестя как бесконечно далекого от какого то ни было сельскохозяйственного труда человека. Что ж, решил я, пусть развеется, поест свежих ягод да просто посмотрит на предмет летних забот свояченицы. Надо сказать, что тогда автобусы ходили не просто плохо, а отвратительно плохо; коммерческого транспорта, такого, как сегодня, тогда не было. К тому же был воскресный день, было жарко, и люди спешили на свои участки.
 
Автобуса долго не было, скопилась порядочная толпа; я, предчувствуя бессмысленность всей этой затеи, начал волноваться, как вдруг на горизонте появился долгожданный транспорт. Толпа оживилась и бросилась на штурм дверей. Я, толкая перед собой Владимира Васильевича Воловинского, используя его в качестве тарана, слившись с массами, устремился в передние двери. Но тут произошло для меня абсолютно неожиданное: тесть притормозил свое движение и стал … вежливо подсаживать женщин, приговаривая совершенно серьезно: «Прошу вас, мадам!». Дамы пролетарского разлива при этом испуганно шарахались от него и спешили спрятаться в объемном чреве автобуса. Когда последняя на остановке мадам пропихнулась в толпу пассажиров, двери закрылись перед самым его носом. Через полчаса появился другой автобус, и ситуация повторилась со стопроцентной точностью, добавился, правда, один нюанс. «Какого хрена ты толкаешься», – огрызнулась очередная дама в тот момент, когда тесть взял её под руку со своим изумительным: «Прошу вас, мадам!»
 
«Эх, – тягостно подумалось мне, – уехать, возможно, мы уедем, но как будем возвращаться: вечером народу будет ещё больше, а автобусов явно не прибавится». И хотя было утро, и день был солнечный, я предложил ему вернуться ко мне домой и попить водочки – с горя”.
 
Многие годы человеком, близким к дому Риммы Васильевны и Владимира Васильевича, была Зинаида Васильевна Станкеева. Они обе приехали в Пермь после окончания Московского университета, и пермский филфак получил в их лице высокообразованных специалистов, демократически настроенных интеллигентов. Близость домов и многолетняя дружба отложились в памяти Зинаиды Васильевны, жившей в 60-е годы в одном подъезде с Риммой Васильевной и Владимиром Васильевичем, яркими и ценными воспоминаниями. Зинаида Васильевна, человек широкой и доброй души, органичного демократического благородства, остро реагирующий на фальшь и неоправданный гонор, чванство и поверхностность, ценила во Владимире Васильевиче именно его неподдельную настоящесть, его врожденную интеллигентность и душевную чистоту. Она вспоминает:
 
“У него был талант человеческий. Известная библейская истина гласит, что каждому из людей Бог вместе с жизнью дает какой-либо талант и возлагает на него священный долг – не зарывать его в землю.
 
Талант Владимира Васильевича – педагога – блеснул для студентов ПГУ, которые учились в 70-е годы. Мой сосед Д. Малеев, теперь известный в кругах физиков специалист, не без гордости сообщал, что является слушателем курса Воловинского и не пропускает его лекций (как, впрочем, и его однокурсники), хотя лекции начинаются в 8 часов утра!
 
Талант педагогический у Владимира Васильевича не был единственным. Я была и остаюсь поныне поклонницей Воловинского – театрального критика. И для меня очевидно, что это был талант от Бога. Были времена, когда статьи и рецензии Владимира Васильевича выходили в пермских газетах систематически и, думаю, к большому удовольствию любителей сценического искусства и киноэкрана. Владимир Васильевич привлекал свою аудиторию не специфическими эффектами из набора профессионала. Да и работал он не на элитарную публику. Он писал «для широкого круга интересующихся» (который, по моим наблюдениям, в настоящее время катастрофически сужается). Владимир Васильевич «брал за живое» своего читателя и не особой эмоциональностью стиля. Скорее был его стиль суховато-сдержанным и слегка «педантичным». По-моему, собратьев по «критическому» цеху Владимир Васильевич превосходил душевной сосредоточенностью на Предмете, доскональным знанием его. Невозможно представить себе, чтобы Владимир Васильевич мог позволить себе проэксплуатировать свою потрясающую эрудицию. Ограничившись в статье высказываниями общих, хотя и интересных положений, он весьма обстоятельно анализировал содержательный пласт вещи, жизненные проблемы, которые в нем трансформировались. Наделенный художественным чутьем и непогрешимым вкусом, он исследовал художественную конструкцию произведения, выделяя в ней наиболее значимые для него элементы. И анализ критика был всегда логически точным и одновременно одухотворенным. Что касается собственно стиля выступлений Воловинского, то его отличала благородная простота, которой не чужда сложность. Во всяком случае, о вещах сложных Владимир Васильевич умел говорить удивительно просто и максимально убедительно.
 
И все же «талант человеческий», которым, бесспорно, был наделен Владимир Васильевич, проявлялся полнее всего не в сфере служебной деятельности, а в его личной жизни. «Моментом истины» стали для него те трудные дни, когда тяжелая болезнь Риммы Васильевны обозначилась со всей своей неумолимостью и потребовала решительного изменения всего уклада жизни семьи. Владимир Васильевич оказался на это не просто способным, но и «предназначенным». В его прежнем жизненном опыте не было многого из того, что жизнь в средине 90-х годов неожиданно востребовала. Владимир Васильевич воспитывался в московской интеллигентной семье, был в ней единственным ребенком, лелеемым и оберегаемым от суровых жизненных испытаний. По характеру был независимым, ершистым. В семье пользовался известной самостоятельностью, поддерживались его гуманитарные интересы.
 
В совместной жизни Владимира Васильевича и Риммы Васильевны многое гармонизировалось. Да и стиль жизни в Доме этой гармонизации способствовал.
 
Преданный муж, умный и проницательный друг должен был уступить место простой сиделке, терпеливой, способной понять просьбы, снести капризы больного человека. Надо было стать физически выносливым… и не корить злую судьбу…
 
По моим наблюдениям, Владимир Васильевич подвижнически нес свой крест, не согнулся под ним, не впал в отчаяние, он просто и мудро переносил житейские невзгоды, выпавшие ему на долю.
 
Свой главный талант, «талант человеческий», Владимир Васильевич «не зарыл в землю». Он выразил его в подвижнических делах!”
 
Все, кто наблюдал Владимира Васильевича достаточно долго, знают, что это был чрезвычайно скромный и непритязательный человек. Он, как, в принципе, и все интеллигентные люди, умел обходиться немногим, не испытывал «зова страстей» к приобретательству, ему была чужда бытовая жадность: погоня за роскошными новинками, сервизами, гарнитурами, коврами, престижными символами, которые время «вбрасывало» в нашу жизнь. Но он умел оценить изящную мелочь, осмысленную деталь быта, и сам был способен преподнести её от чистого сердца. У меня и сегодня висит на ручке кухонного шкафа подаренная им кедровая шишка, которую он нашел (а не купил!) где-то в Крыму во время отдыха, сохранил в дороге, дома он её покрасил в золотистый цвет, привязал ниточку – и сувенир был вручен по всем правилам галантности с неизбежным: «Мадам, это для вас». Воловинский в быту – это особая тема. Вспоминает Галина Васильевна Куличкина, знавшая Владимира Васильевича с этой стороны лучше многих:
 
“С Владимиром Васильевичем Воловинским я общалась в течение двух десятков лет. Познакомились мы достаточно хорошо в начале 1970-х гг., работая в отделе культуры газеты «Вечерняя Пермь». Он там был постояннным кино- и театральным обозревателем, иногда писал литературные рецензии. Я пришла туда молодым корреспондентом, недавним выпускником Пермского университета.
 
Владимир Васильевич, как я скоро поняла, был необычным журналистом. Он, понимая присутствие в жизни советского общества двойных стандартов, по преимуществу в самых щепетильных ситуациях оставался самим собой. Он в этом смысле абсолютно был лишен дипломатичности и являлся неудобным человеком не только для административного аппарата редакции, властей, но и определенной части нашего социума. Он органически не был социально гибким индивидом. Он был воспитан на понятиях чести, честности, личного гражданского неравнодушия. И в этом смысле был целостной личностью.
 
Быт для него составлял в большей его части второстепенную сторону существования. Поэтому он был весьма непритязателен в одежде. Годами носил один темный костюм, одно демисезонное и зимнее пальто, в холода под пиджак надевал коричневатого цвета свитер. Помню, мы ездили в Узбекистан в творческую театральную командировку. Был конец апреля, там в это время погода для нас казалось очень теплой. Я не помню, в какой рубашке был Владимир Васильевич, зато помню пиджак, в карман которого он, по моей просьбе, складывал какие-то мои документы (у меня был наряд без карманов).
 
С одеждой у нас был забавный случай в Самарканде. Наша пермская группа театральных критиков состояла из Софьи Ляпустиной, тогда молодого работника Пермского отделения Всероссийского театрального общества (ныне заместитель секретаря Пермского СТД), Татьяны Юшковой, молодого преподавателя педагогического института, Воловинского и меня. Мы везде ходили вместе. Таким образом посетили, наконец, и самую интересную для нас «торговую точку» – восточный базар. Тот, кто знаком с советским понятием «дефицита», поймет психологию заезжего командированного в другой республике, где цены были гораздо ниже, а выбор товаров – значительно шире. Наши женские мелочные интересы и потребности при виде восточных товаров разыгрались не на шутку. Но поскольку в деньгах мы были ограничены, то с неудовлетворенным чувством метались в толпе от одного товара к другому, терзаемые почти гамлетовской по накалу страсти проблемой выбора. Владимир Васильевич послушно следовал за нами. Иногда, правда, деликатно, намекал, что восточный базар – это место все-таки скорее культурно-историческое, в Самарканде на базаре бывал Ходжа Насреддин, он даже пытался нам рассказывать какие-то анекдоты про него (а Владимир Васильевич был мастер по этой части и знал множество анекдотов на любой случай). Но в тот раз он не был услышан, пока мы не истратили ту сумму денег, которая у нас была выделена для покупок.
 
После базара мы сидели в номерах, пили зеленый чай, слушали анекдоты Владимира Васильевича, обсуждали красоты Регистана (древнейший памятник истории и культуры древнего Самарканда). В общем, приходили в себя. Вдруг женская психология сделала «рывок назад», мы вновь стали обсуждать приобретенное. Владимиру Васильевичу, по нашим представлениям, в этом смысле особенно гордиться было нечем. Он купил что-то сувенирное, вроде пустой засохшей тыквы, в которую можно было ставить цветы или использовать как ударный инструмент. Мы же раскинули свои наряды. Потом неожиданно решили примерить их, чтобы Владимир Васильевич… взглянул на нас строгим взглядом критика! Сцена была, конечно, безумная: мы по очереди переодевались в ванной, фланировали, как по подиуму, по гостиничному номеру. В.В. смотрел на нас… Стоит ли говорить, что наши кофтенки, джинсовые сарафаны, болоньевая куртка – все было оценено положительно. С оговоркой, что он мало что в этом понимает, но, на его взгляд, нам все купленное весьма и весьма идет.
 
Из любимых бытовых привычек В.В., как я заметила, было чаепитие. Он разбирался в сортах чая, мог пить его без сахара, с сахаром, с вареньем. Любил мое домашнее варенье из свежей смородины, из малины. Он почти никогда не отказывался и от крепких напитков. Но знал меру, что ценилось в журналистской среде, тем более что среди его коллег было немало таких, которые после праздника «выпадали» из трудового ритма.
 
В.В. никогда почти не брал больничный лист. Переносил простуду на ногах, как многие мужчины. При этом он всегда знал, какой именно вирус гриппа нынче свирепствует, как от него уберечься и, если не убереглись, как с ним бороться. При случае мог рассказать, кто из знаменитых людей  XX века погиб из-за «испанки». Упоминались обязательно Инесса Арманд, Вера Федоровна Комиссаржевская. За себя он не беспокоился. Но переживал, если болела дочь Марина или жена Римма Васильевна.
 
В.В. жил в целом по установленному расписанию. Ночами, как он говорил, писал рецензии. Часам к одиннадцати привозил материал в редакцию. Здесь он общался, читал местную и центральную периодику, получал новое задание. Около трех часов почти все сотрудники отдела культуры, за исключением заведующего, уходили из редакции: это была небольшая передышка перед вечерним «походом» на очередное «культурное мероприятие». Мы с В.В. часто уходили вместе.
 
Незабываема была процедура облачения в пальто. Как только я (а также все другие находящиеся в поле его зрения женщины) подходила к вешалке, он тут же оказывался рядом и со словами «Мадам, позвольте!» снимал пальто и помогал его надеть. Владимир Васильевич до сих пор остается для меня единственным мужчиной, который умеет быть естественно галантным по отношению к женщинам. Он всегда протягивал руку, чтобы помочь что-то поднести, принести, передвинуть, передать, позвонить. Он умел найти не просто слова поддержки в трудную минуту, а произнести нечто вроде рассуждения на заданную тему и убедить тебя, что в данной ситуации есть не только минусы, но и немало плюсов.
 
Итак, мы вместе выходили из редакции, и он, как полагается галантному кавалеру, часто провожал меня домой. Он много знал, и я задавала ему самые разные вопросы. Ответы всегда были обстоятельные, с цифрами и датами, что меня изумляло. Когда мы оказывались у порога дома, я иногда, если позволяло время, приглашала его к нам в гости. Дома мы ели суп, который как обязательное блюдо я готовила всегда, пили чай. Часто вместе с нами обедали мои дети, пришедшие из школы. Поскольку у нас дома всегда и везде валяются книги, которые в данный момент кто-то читает, В.В., натыкаясь на них взглядом, обязательно реагировал. Не на беспорядок, а на содержание того, что под обложкой. Так, он увидел «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова. Тут же побеседовал об авторах с моим сыном Петей (книга была на тот момент в его ведении), процитировал Остапа Бендера, словом, сам того не желая, поразил ребенка. А я узнала, что это одна из его любимейших книг. В другой раз он с удовольствием с сыном играл в шахматы. Я, помню, удивилась, поскольку к традиционным шахматным турнирам в редакции В.В. особенной страсти не проявлял. Иногда слушал Петино музицирование. И тут выяснялось, что В.В. многое знал и о музыке.
 
В суетной и суматошной жизни редакции, в такой же культурной жизни Перми бывало много праздников. К большинству из них В.В. относился с иронией. Но было насколько праздников, для него принципиальных. Первый – День Победы. В редакции работало несколько фронтовиков, в том числе первый редактор Сергей Григорьевич Мухин. Девятое мая мы всегда отмечали. В этот день В.В. приходил в парадном костюме, белой рубашке с галстуком. Говорил с женщинами мало. Общался с мужчинами.
 
Вторым, наверное, по значимости, праздником был для него Новый Год. Он всегда заботился о том, чтобы в доме была настоящая елка. Желательно с шишками. Шишки он даже собирал отдельно, чуть ли не коллекционировал. В редакции традиционно за елками для работников снаряжали специальную машину. Иногда она возвращалась из лесу поздно, но В.В. всегда ждал до конца, чтобы тут же привезти елку домой.
 
Еще два праздника В.В. для себя выделял – 23 февраля, которое он воспринимал аполитично – как День мужчин, и 8 марта – Женский день. В эти дни у него всегда было хорошее настроение и никакие политические подлости мира, а также идеологические дрязги в собственном государстве не могли его испортить. В эти дни, мне кажется, душа его отдыхала от несоответствия мечты и действительности. А еще у нас был один маленький общий праздник – его и мой день рождения: мы родились в один день – 1 мая. Накануне он мне дарил цветы, я ему скромный подарок, и мы гуляли по городу. Владимир Васильевич очень любил гулять”.
 
Много оригинального и самобытного было в личности Владимира Васильевича. Не сразу и не быстро его образ «затягивал»: требовалась неспешность взгляда, волна совпадения и соответствия, некая общая эмоциональная и психологическая точка, желание узнать и проникнуться. Лишь в самые последние годы, во время нашей общей причастности к тяжелой болезни Риммы Васильевны, в полной мере раскрылся этот своеобразный человек. Он был способен покорить, но надо было уметь и хотеть покориться. После смерти Риммы Васильевны Владимир Васильевич прожил четыре года, прожил их тяжело: пустоту в жизни и в сердце, связанную с уходом Риммы Васильевны, до конца заполнить не мог никто, даже чудесный маленький Кеша. Он был совсем из другой жизни, жизни будущей, а Владимир Васильевич остался в своей проходящей жизни, убывающей и уносящей силы. Остались дневники Владимира Васильевича. Их сумела прочесть Лина Кертман и взглядом из сегодняшнего дня дополнить портрет Владимира Васильевича, написать который оказалось возможным только усилиями самых близких ему людей, знавших, понимавших и любивших его. Лина вспоминает:
 
“Владимир Васильевич был прежде всего человеком размышляющим – углубленно, серьезно, истово…
Я имею в виду не только то неотъемлемое свойство его личности, которое известно всем хоть немного знакомым с ним людям, но и образ жизни, достаточно редкий как в наше вре-мя, так и в годы его молодости и зрелости. Речь идет не о профессиональных – в самом широ-ком смысле этого слова – размышлениях (над впечатлениями от фильма или спектакля для ре-цензии, над книгой – для научной работы, над политическими событиями – для отклика на них в статье или лекции), а, если можно так выразиться, о бескорыстных, вне любой прагматики, раз-мышлениях, чтобы понять, докопаться, дойти до сути. Ему всегда было важно точно опреде-литься и в самых основах своих мировоззренческих принципов, и – в своем отношении к кон-кретному событию, человеку.
И он размышлял – не между делом, между прочим, урывками, наспех, – а подолгу, соз-нательно посвящая этому немало времени – как Делу, не менее (а, может быть, и более!) важно-му, чем многие другие. Хорошо помню, как это поразило однажды мою маму. Мы жили тогда в одном доме, и родители мои часто встречались с Риммой Васильевной и Владимиром Василье-вичем, причем, кроме заранее оговариваемых «вечерних посиделок», им случалось забегать друг к другу ненадолго и днем. И вот однажды, забежав так, мама увидела через приоткрытую дверь в другую комнату В.В. (Владимира Васильевича), спокойно сидящего на диване и вроде бы ничем не занятого. Удивившись, что он не вышел к ним с Р.В. (Риммой Васильевной) пооб-щаться, мама спросила: «Володя чем-то расстроен?» – «Да нет, просто он думает», – серьезно ответила Р.В.
В дальнейшем мне и самой случалось при подобных обстоятельствах слышать эти сло-ва, произносимые Р.В. с разной интонацией – и с мягкой иронией, и с лукавым юмором, с паро-дированием знаменитого «Чапай думает», и даже с долей (такого понятного порой!) женского раздражения по поводу столь полного отрешения спутника жизни от житейской суеты, когда срочно надо сделать то-то и то-то, а он, видите ли, думает! Но в подтексте даже такой интона-ции все равно ощущалось глубокое уважение. А мама моя тогда задумчиво-самокритично ска-зала: «А я вот никогда не умела так – не торопиться, не суетиться, не нервничать из-за не гото-вой к сроку статьи или из-за каких-нибудь пустяков, а просто – сидеть и думать».
Мне тогда вспомнился эпизод из «Войны и мира», когда Пьер, попав в плен, поражал мужиков приверженностью своей этому странному занятию – думать. В характере В.В. вообще было много близкого так любимым Р.В. героям русской классики XIX века (напряженность ду-ховной жизни, правдолюбие, поиски своей правды и своего смысла жизни) – как же было ей не уважать все это!
Это впечатление от личности В.В. осталось в моем подсознании с тех давних времен (60-х годов), когда все мы жили в одном доме, хотя прямых подтверждений не было при много-людных встречах. И как же взволновало меня совсем недавно обнаружившееся подтверждение! Мы с Мариной Воловинской иногда делимся друг с другом волнующими находками из наших семейных архивов – из писем, дневников, мемуаров, рукописей наших родителей, и недавно она показала мне юношеский дневник В.В. (начало 50-х годов – до марта 53-го!). И оказалось, что В.В. вел свой напряженный поиск правды еще «в те годы темные, глухие», когда «совиные кры-ла» простер над Россией человек куда страшнее Победоносцева!
 
Я глубоко убеждена, что дневник этот заслуживает опубликования целиком – это по-трясающий, редкий документ времени! Он дает естественный и честный ответ на недоуменные вопросы людей следующих поколений – как жили, о чем думали, что знали и чего не знали, что и в какой степени понимали (и что – нет…), к чему с трудом пробивались честные, думающие молодые люди тех лет – из тех, разумеется, кого Молох не задел впрямую, сразу многое прояс-нив.
 
Человек, с детства воспитанный в вере в светлые идеалы революции и в то, что общест-во, в котором он живет, в основах своих справедливо, демократично, гуманно, то и дело наты-кается на факты и эпизоды, этой вере противоречащие, и все труднее ему воспринимать их как досадные «исключения» и «отступления». Вот показательная запись в дневнике Владимира Васильевича, сделанная им в 1951 году после посещения строительной выставки в московских Сокольниках:
 
«О новых проектах очень обстоятельно и культурно рассказывал мужчина лет 35 с красной повязкой на рукаве. Судя по языку, по манерам, а главное, по прекрасному знанию архитектурного искусства <…>, это, несомненно, интеллигентный человек, специалист в своей области – архитектор». Но вот в одном из проектов люди заметили «явную дисгармонию»: «лейтенант, который стоял рядом со мной, сказал, что шпиль лишний, непропорциональный и портит все здание <…>. Многие вслух соглашались с ним. И вот архитектор, художник с высоко развитым вкусом, который только что так дельно, умно, интересно и откровенно высказывал свои мысли о других проектах, вдруг опешил, потом улыбнулся вежливой улыбкой <…>, собрался с духом и дели-катно произнес: “Ну, видите ли, как говорят, на вкус, на цвет товарища нет. <…> А этот шпиль утвержден Советом Министров!” И на этом кончил. Видно было, что сказать он хотел сначала тонко, но получилось со-всем не тонко.

Рядом стоял парень лет 22-х – студент, трудно сказать, какого примерно Вуза, скорее всего техниче-ского (я как-то это почувствовал). Я посмотрел на него, он на меня – и мы оба, моментально поняв друг друга, злорадно засмеялись. <…> Настроение малость поиспортилось, снова пришли те же старые мысли все о том же: <…> если бы эти слова сказал какой-нибудь тупой казенный дурак или хитрый лицемерный изворотливый казенный прохвост – в этом случае я просто посмеялся бы над ними <…>.

Ведь эти люди и чувствуют-то себя незыблемыми, грамотными и передовыми только потому, что если становятся в тупик перед некоторыми вопросами в советской жизни <…>, на которые начальство не да-ет ответов и разъяснений, то легко освобождают себя от обязанности понимать и думать вообще <…> и просто (но зычно!) отвечают “Начальству виднее!” <…>. Так «рапортует» большинство комсомольского ак-тива у нас в институте. Но так же точно пробубнил и умный, культурный, грамотный, серьезный специалист – архитектор <…>. Он разбирается в этих вопросах по-настоящему. Мы это только что видели. Значит, он солгал, покривил душой, поступил неискренно? Да. Приятно ему это было? В душу к нему не влезешь, но если я не имею морального права думать плохо об этом незнакомом мне человеке, то можно легко догадаться, что, вероятно, ему было пакостно и тяжело. Не даром он сразу же перешел к следующему проекту.

Но что заставило его солгать, изменить долгу честного художника, который обязан говорить наро-ду правду о нашем искусстве? – Да простая боязнь вылететь с работы <…> в наше время такие вещи делают-ся чересчур легко и молниеносно, причем – проявленный недостаток официального, формального, казенного патриотизма оказывается очень солидным поводом для увольнения или снижения по должности».
 
Современный молодой человек, возможно, воскликнет: так «длинно» думать над оче-видными вещами! Как наивно! – Не говоря уж о том, что, как известно, не только «с работы вы-лететь» можно было тогда «за недостаток патриотизма»!
 
Но В.В. (ему тогда было 20 лет) жил в том времени, в той «сталинской» Москве, ходил в институт по тем улицам, читал те газеты, слушал то радио, – и думал, как умел…
 
«Ясно, что сами эти многочисленные  факты на самом  деле незаконны, – это, как говорят, искривле-ние, перегиб, отрицательное явление в нашей жизни – всё   верно. Но факты эти существуют <…>, они опре-деляют  собой целую атмосферу, в которой надо работать, жить, содержать семью. И к ним  люди вынужде-ны  применяться. Это отвратительно (без этих слов В.В. не был бы самим собой! – Л.К.), но это – очевидный, осязаемый факт»..
 
Вывод, к которому приходит он далее, по-особому любопытен ещё и тем, что он был достаточно актуален и в долгие годы застоя – и для родителей наших, и для нашего поколения (это могут засвидетельствовать многие) – для всей либеральной интеллигенции, оппозицион-ность которой, оставаясь «настроенческой», не переходила в прямое политическое противо-стояние режиму:  «Область искусства (так же, как и область науки), – чрезвычайно велика, и официальный, казённый элемент, вторгаясь в эту область, занимает лишь ее ничтожную часть. Люди науки или искусства прекрасно это знали и знают. Поэтому, отдавая все силы, знания, интересы любимому делу, такие люди вос-принимают отдельные казенные жесты как “издержку производства”, как выплату своеобразного “идеологи-ческого налога”, которая позволит им жить и работать дальше».
 
Этот «налог», в большей или меньшей степени, «выплачивала» до 1985 года вся гума-нитарная интеллигенция, кроме «живущих не по лжи» А. Д. Сахарова, А. И. Солженицына и диссидентов, посвятивших жизнь борьбе с режимом.
 
Страшно подумать, что могло быть с автором дневника, попадись в те времена эта тет-радь в недобрые руки! И не только из-за этих страниц. В других местах В.В. клеймит текст гим-на С. Михалкова и Эль-Регистана как «пошлый, бездарный, шовинистический», в котором «ко-щунственно упоминается имя Ленина», и презрительно отзывается об «аллилуйщиках» (это слово – одно из самых частых ругательных слов в дневнике), восхваляющих текст гимна. Но и это еще не все! Он рвется «будить политическое сознание однокурсников», готов рисковать – не совсем, правда, понятно в какой степени осознавая степень риска. Буквально на каждой страни-це ощущается, до какой степени возмущает и душит его атмосфера лжи и фальши.
 
После этого по-особому понятно, что значила для В.В. хрущевская оттепель, как важна была для него та правда, пусть для кого-то уже и тогда – неполная, урезанная, половинчатая.
 
Я помню прекрасные вечера, когда мы с родителями, Р.В. и В.В., Натальей Самойлов-ной Лейтес и ее мужем Арием Яновичем Демьяновым и еще с кем-то из их и из моих друзей чи-тали вслух пьесы Шварца, наслаждаясь остроумными аллюзиями «Дракона» и «Голого короля» (цитирую – через столько лет!.. – по памяти: «Это при драконе все строгости да церемонии, а при мне попросту», – говорит сменивший дракона министр), слушали чьи-нибудь впечатления о премьере «Голого короля» в Москве, в «Современнике», с незабываемым Евстигнеевым, первые пришедшие к нам песни Окуджавы и Галича.
 
Я помню В.В. горячим «шестидесятником» – именно горячим, при всей внешней сдер-жанности и даже холодноватости. Особенно потрясенным он бывал от обжигающих прозрений Галича:
Вижу, бронзовый генералиссимус
Шутовскую ведет процессию;
Но уверена даже пуговица,
Что сгодится еще при случае!
 
На подобные «предупреждения» о возможности повторения страшных времен В.В. реа-гировал по-особому серьезно и истово. Но когда мы впервые услышали галичевскую «Товарищ Парамонову» в артистичном исполнении Ария Яновича – смех В.В. раздавался громче всех, он буквально упивался – и текстом, и исполнением, просил повторить. Он вообще тогда очень эмо-ционально раскованно реагировал на все – и веселое, и печальное, – что на нас обрушилось. Помню и потрясение его «Одним днем Ивана Денисовича» – и только теперь понимаю, какие ответы на свои мучительные вопросы нашел у Солженицына «спрятавшийся» во внешне посо-лидневшем, строго молчаливом мужчине тот растерянный московский мальчик, автор дневни-ка.
 
Убежденным антисталинистом В.В. остался навсегда.
 
А потом «пришли иные Времена…». Бесконечно жаль, что В.В. перестал вести днев-ник. Без такого бесценного документа (особенно с его добросовестной вдумчивостью, стремле-нием к многостороннему анализу явлений, искренностью) я могу только пунктирно – очень не-полно! – представить себе взгляды В.В. в следующее десятилетие, тем более что и живое обще-ние перестало быть таким тесным: В.В. и Р.В. переехали, наконец, из дома на Комсомольском проспекте, где все годы они жили в квартире с соседями, в отдельную квартиру, я много лет жи-ла с мужем в Свердловске.
 
Знаю, что позор ввода советских танков в Прагу он пережил очень болезненно, а когда услышал одобряющие эту акцию слова своего начальства, взорвался, гневно высказал все, что думает, перестал общаться. Знаю, что приход Горбачева В.В., как многие шестидесятники, встретил с добрыми надеждами – и сохранил уважение к этой трагической фигуре.
 
Дальнейший пересмотр нашей истории, судя по всему, не вызвал в его душе столь бе-зоговорочного приятия, как в шестидесятые. Многого он не принял…
 
Помню одну встречу – вскоре после октября 1993 года – когда остро ощутилось, что мы находились в тот момент едва ли не «по разные стороны баррикад». Мы столкнулись слу-чайно холодным зимним утром на остановке троллейбуса по дороге на свои службы, и прозву-чал, видимо, вызванный какой-то моей репликой, очень резкий вопрос В.В. – первый и единст-венный раз за все годы нашего знакомства такой резкий: «Неужели посмеете сказать, что так и надо расстрелянным в Белом доме»? – Слава Богу, что спонтанно вырвался у меня ответ: «Я никогда не смогу сказать, что стрелять – хорошо и правильно, что гибель невинных можно оп-равдать, но…» (хотела, но не успела сказать: «Но как жаль, что не сумели другим способом по-бедить звавшего “боеспособных мужчин” “Вперед! На Кремль!” генерала»). Взгляд В.В. потеп-лел: «Да, этот-то постулат, конечно, – самое главное. Но дело не только в этом…» (очевидно, собирался развить мысль о правоте парламента во главе с Хазбулатовым в борьбе с президен-том).
О Боже!
Троянская война закончилась,
Кто победил – не помню, –
как сказал великий поэт.
 
Но подъехал троллейбус, атакующая толпа разбросала нас в разные стороны, и наши «но» остались невысказанными. В.В. издалека (он выходил раньше меня) кивнул, прощаясь, со своей обычной холодноватой галантностью, но я почувствовала, зная насколько непримиримым к неприемлемой политической позиции может он быть даже с близкими, как бывал способен по-рвать отношения на политической почве, – что этот поклон «дорого стоит», и очень это оцени-ла.
 
А дальше – хотя изредка еще мог вспыхнуть тот или иной политический спор (у них в доме, когда я навещала тяжело заболевшую Римму Васильевну) – моя память о В.В. живет в иных сферах. Помнятся неожиданно трогательные эпизоды. Однажды в мой день рождения в Перми не было ни родителей, ни мужа (я приехала из Свердловска и сидела с больной бабуш-кой, отпустив родителей отдохнуть). Собралось несколько друзей. Я не знала, что в городе нет Р.В. и позвонила, надеясь застать и пригласить их вместе, но на месте оказался один В.В. Чест-но говоря, я не думала, что он откликнется, а он пришел, – и так охотно, раскованно, с изящным юмором выступал от поколения родителей.
 
Когда я думаю об испытаниях, выпавших – параллельно… – на мою и В.В. долю в по-следние годы, невольно вспоминаю строки Арсения Тарковского:
…Когда Судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
 
Владимир Васильевич, почернев от горя, самоотверженно и преданно ухаживал за смертельно заболевшей Риммой Васильевной, жизни своей без нее не представляя. Радовался со слезами на глазах долгожданному внуку Кеше – «царскому подарку», по словам Р.В., который успела сделать родителям нежно любимая ими Марина.
 
О своей доле я бы не стала здесь упоминать, если бы не одна встреча с В.В., память о которой храню бережно и благодарно. Я шла со своим больным ребенком на руках (Костеньке тогда было лет 5), и вдруг на углу Комсомольского проспекта и улицы Революции увидела В.В., – видимо, заметившего нас раньше и остановившегося в нерешительности. Ему, наверное, пока-залось, что мне очень тяжело (это было не так – привычно, приспособилась), и такое сочувст-вие, порыв помочь и смущенное понимание, что этого не надо, нельзя делать, чтобы не испу-гать ребенка, было бесхитростно написано на лице его.… И с таким пониманием поклонился он издалека, так и не решившись подойти (и это, увы, было правильно, учитывая нервное состоя-ние ребенка). Эта встреча как-то очень согрела меня, укрепила силы. И Миша (мой муж) был очень тронут, когда я рассказала ему об этой встрече, – мы не были избалованы таким уважени-ем к горю, мудрым и человечным. Долго говорили в тот вечер о В.В.
 
Вообще Миша и В.В. издалека очень уважительно симпатизировали друг другу, ощу-щая некое глубинное внутреннее сходство. Это чувствовалось в их кратком обмене репликами – всегда своеобразными, не тривиальными – в редкие встречи на спектаклях.
 
…О смерти Владимира Васильевича я услышала в такой страшный период жизни своей – после смерти ребенка и недавней – мужа, когда нет у души сил реагировать ни на что «посто-роннее», когда – все затопила своя боль.
 
И здесь мне хочется сказать – ради светлой и дорогой мне памяти Владимира Василье-вича – важное, но своими словами, видимо, не смогу. Верю, что Владимир Васильевич простил бы мне цитату из любимого Голсуорси – они с Риммой Васильевной и сами были, как теперь это стали называть, «литературоцентричными» людьми – и знали, что есть такие цитаты, какие в холодную душу не войдут.
 
Этой и закончу (речь идет о Сомсе Форсайте: когда пришла телеграмма о том, что отец при смерти – хотя до этого ему казалось, что после изнурительных волнений, связанных с рода-ми его жены и потрясением от появления на свет долгожданного ребенка, он уже не в силах по-чувствовать ничего): «Но это он почувствовал».
 
Да. Это я почувствовала”.
 
…За несколько дней до смерти Риммы Васильевны я была в её доме, Владимир Васильевич вышел по хозяйству, и мы остались вдвоем. Она, очевидно, мысленно прощалась с семьей и как-то пыталась представить жизнь близких без неё. Пронзили и обожгли её грустные, полные нежности и трагизма слова: «Боюсь за Володю…». Он не смог без неё – и ушел к ней.
 
-----
* Продолжение. Начало см.: Васильева Н. Дом (портреты, сюжеты, судьбы) // Филолог. 2003. № 3. С. 57 – 63.
** Этот раздел носит коллективный характер: в окружении Владимира Васильевича не так много было людей, которые относились к нему непредвзято и ценили его соответственно его внутреннему содержанию. Я посчитала правильным выслушать их. Это и мои друзья, и каждое их слово о Владимире Васильевиче принимается мною безоговорочно. 
Наша страница в FB:
https://www.facebook.com/philologpspu

К 200-летию
И. С. Тургенева


Архив «Филолога»:
Выпуск № 27 (2014)
Выпуск № 26 (2014)
Выпуск № 25 (2013)
Выпуск № 24 (2013)
Выпуск № 23 (2013)
Выпуск № 22 (2013)
Выпуск № 21 (2012)
Выпуск № 20 (2012)
Выпуск № 19 (2012)
Выпуск № 18 (2012)
Выпуск № 17 (2011)
Выпуск № 16 (2011)
Выпуск № 15 (2011)
Выпуск № 14 (2011)
Выпуск № 13 (2010)
Выпуск № 12 (2010)
Выпуск № 11 (2010)
Выпуск № 10 (2010)
Выпуск № 9 (2009)
Выпуск № 8 (2009)
Выпуск № 7 (2004)
Выпуск № 6 (2004)
Выпуск № 5 (2003)
Выпуск № 4 (2003)
Выпуск № 3 (2002)
Выпуск № 2 (2002)
Выпуск № 1 (2001)